Голубой человек, стр. 19

IV

Впоследствии Антошин не раз задумывался над тем, как это получилось, что он – физкультурник, человек, вообще говоря, достаточно закаленный – и вдруг так жестоко простудился. В разговорах с автором этих строк он склонялся к мысли, что приключилась с ним такая бурная простуда вследствие того, что по каким-то неизвестным еще пока науке процессам, возникающим при внезапном переходе путешественника во времени из одной эпохи в другую, резко понижается или, наоборот, повышается сопротивляемость его организма некоторым болезням. Этим же, очевидно, определялись и частые: переходы от незамутненного сознания к состоянию частичной или полной его потери.

И снова, как и в ночь на первое января, перед Антошиным в самой фантастической, последовательности возникали и исчезали то Галка, то маленькая Катька, крепко вцепившаяся в Олину руку, то ребята из цеха, то Александра Степановна, то Шурка, то Ефросинья, то Евстигнеев в нежную обнимку с прильнувшей к нему всеми семью пудами своего живого веса Алевтиной Сократовной, то Илюшка Фадейкин в картузе и лаптях, но почему-то в зеленой тужурке с бранденбурами, и в синих узких брюках со штрипками.

Кто-то гладил его по голове, кто-то еле ощутимо пожимал его вялую потную руку, кто-то, не то Ефросинья, не то Галка, не то Оля, заплаканные и жутко бледные, целовали его в лоб, как если бы он был умирающим. Раза два он вдруг увидел склонившуюся над ним Дусю, ту самую худенькую девушку в старомодной шляпке с вишенками, которую в новогоднюю ночь тщетно разыскивал Сашка Терентьев. Она будто бы смотрела на него с жалостью, вздыхала и что-то говорила, а что именно, Антошин никак не мог разобрать. Потом Дуся провалилась в черную бездну, и прямо из темной стены, на которой шуршали невидимые тараканы, возникал государь император всея Руси Александр Александрович, бородатый, рыжий, удивительно похожий на дворника из Английского клуба. Он стоял под руку со своей заграничной супругой, прямой, как колокольня, по-солдатски расправив плечи, с широкой муаровой лентой через плечо, весь в золоте и бриллиантах, с простоватым и высокопарным нежно-розовым олеографическим лицом, и зычным голосом приказывал Антошину не сбрасывать с себя полушубок, чтобы еще больше не простудиться. А Антошин в ответ бормотал ему, чтобы он отправлялся со своей импортной царицей обратно к себе, на картонную дощечку отрывного календаря, и чтобы он не рыпался, покуда жив. Потому что Антошин, единственный на всем белом свете человек, знал, что жить и царствовать осталось императору Александру Третьему меньше года.,

В часы ясного сознания Антошин снова и снова убеждался, что он по-прежнему лежит на сундуке в подвале у Малаховых. Суровая, удивительно степенная Шурка сидела возле него на табуретке и, по-старушечьи поджав губы, следила за циферблатом ходиков. Каждые два, часа она давала Антошину столовую, ложку приторно сладкой и пахнущей имбирем микстуры и каждый раз обещала ему, что он скоро поправится и будет снова совсем толстый. Из этих слов он справедливо заключил, что, видно, здорово похудел и что, значит, уже не первый день хворает.

С каждым новым утром он все больше удостоверялся, что происходит с ним все это не во сне, потому что (по крайней мере у него) никогда еще не бывало таких многоступенчатых и в то же время таких логичных снов. Все чаще приходило ему в голову, что придется, кажется, примириться с непостижимым и очень печальным фактом, что он застрял в царской России, до самого девятьсот семнадцатого года. От сознания, что ему долгих двадцать три года предстоит прожить наемным рабом, что не судьба ему снова повидаться с Галкой, Олей, Катькой, Александрой Степановной, Игорем, со всеми своими друзьями, товарищами по бригаде, по цеху, по заводу, что не пройтись с ними в первомайской и октябрьской демонстрациях по Красной площади, Антошину становилось невыносимо горько, и он начинал плакать. И конечно, никому не мог объяснить причину. Ефросинья говорила, что это у него от слабости: когда человек сильно хворает, он всегда подвержен слезам, потому что слабеет.

В таких случаях Шурка деликатно не замечала слез, катившихся по пожелтевшему лицу ее странного двоюродного брата. Она вытаскивала из-под кровати круглую картонную коробку, а из коробки-ворох вырезанных из грошовых журналов и «Иллюстрированных приложений к „Московскому листку“» портретов только что назначенных, или только что умерших, или только что справивших какой-то свой юбилей попов, чиновников, генералов, министров, митрополитов, именитых купцов, губернаторов и прославленных юродивых, а также особ царствующих домов – российского и целой кучи иных. Потому что в тысяча восемьсот девяносто четвертом году на всю Европу насчитывалось всего две республики, а в остальных государствах царствовали короли, императоры, великие герцоги, просто герцоги.

V

Чисто художественных экспонатов у Шурки было всего пять: два пейзажа «Свалка снега у Крымского моста» и «Зимнее утро в Казанской губернии», два «оригинальных рисунка» – «Облава на беспаспортных» и «Бал, данный в зале Российского Благородного Собрания в пользу Общества взаимовоспомоществования нуждающимся студентам Императорского Технического училища 22 января 1893 года. Рисунок с натуры художника M. Сухарского» и репродукция очень жалостливой немецкой картины под названием «Драма в цирке».

Показ экспонатов Шурка щедро сопровождала объяснениями. Объяснения были полны страсти, но туманны и с подписями под рисунками совпадали лишь в самой отдаленной степени. Подписи были для нее недоступны. Шурка не умела читать!

Это было чудовищно, непостижимо. В самом центре Москвы неграмотная девочка! По возрасту ей полагалось быть по крайней мере во втором классе, а она неграмотна! Еще каких-нибудь десять дней назад Антошин немедленно поднял бы на ноги районный отдел народного образования, написал бы в «Правду» или «Известия», добился бы срочного расследования, наказания виновных, в том числе и ее родителей…

– А зачем ей знать грамоту? – сказала Ефросинья. – Я ж тоже неграмотная, а живу, слава те господи, как люди… Нашей сестре от грамоты только горе одно, и больше ничего… Не попова Шурка дочка и не барышня… Отведу ее после пасхи в модную мастерскую на Казенный переулок, будет она учиться на портниху… А что, к примеру – Дуське проку от того, что она грамотная? Сам видел… Читала-читала, бедняжечка, да и дочиталась до Воспитательного дома…

Она еще долго ворчала, приводя все новые и новые возражения против того, чтобы ее Щурка научилась читать и писать, и Антошин вскоре понял, что ее не переубедишь.

Так у него и Шурки появилась первая тайна от Ефросиньи. Трехкопеечный букварь, истерзанный и замусоленный, Шурка тайно выменяла у соседской девчонки на «Свалку у Крымского моста». На его обложке можно было различить приятного желтоголового паренька в кумачовой рубашке, полосатых пестрядинных портках и пронзительно-желтых новых лапоточках. Он, как и Шурка, держал в руках букварь, но смотрел он, казалось Шурке, аккурат на нее и даже как будто подмаргивал ей. Дескать, ты мамани своей не трусь, равняйся по мне, учись грамоте. Буки аз, буки аз, счастье в грамоте для нас!

Что до Степана, то он душой был на стороне просвещения, но соблюдал в этом вопросе дружественный нейтралитет.

Времени и у хворающего учителя и у ученицы хватало, и в три дня Шурка усвоила все буквы алфавита. На четвертый день она уже читала по складам. С ее способностями ей бы в гимназию или хотя бы в женское городское училище! Но даже Степан в своих мечтах о Шуркиной судьбе никогда так далеко не заходил. Была бы девка грамотна, и ладно.

Вот уж никогда не подумал бы Антошин, что сам по своей воле вызовется учительствовать, да еще будет при этом получать удовольствие! Шурка вгрызалась в грамоту с восторгом и ненасытностью, со свирепым упорством кладоискателя, дождавшегося заветного и короткого часа удачи. У нее оказалась отличная память и великолепное воображение землепроходца, умеющего за унылым, голым горным кряжем угадать щедрое богатство цветущих долин. Из таких ребят, если только позволяют обстоятельства, вырастают ученые. Шурке обстоятельства этого не позволяли.