Директива Джэнсона, стр. 61

Каллахэн чувствовал себя мягкой тряпичной куклой. Но он мог видеть. Он мог думать. Он понял, зачем были приоткрыты окна в задних дверцах.

Полицейский, который вовсе не был полицейским, заглушил двигатель и, выбравшись в открытое окно, устремился наверх, к поверхности воды.

Ни у Каллахэна, ни у Хилдрета не было такой возможности: Каллахэн был парализован, а Хилдрет оказался запертым в пассажирском салоне. Стекла застыли на месте, чуть опущенные для того, чтобы открыть доступ воде. Сверхбезопасный лимузин превратился в склеп.

Машина опускалась на речное дно, задрав капот, вероятно, потому, что вода уже заполнила заднее отделение. Но теперь она устремилась и в водительское отделение через окно и через десяток невидимых вентиляционных отверстий. Она поднималась быстро, до уровня груди Каллахэна, до шеи, до подбородка. Еще выше.

Теперь он был вынужден дышать носом, и сколько секунд это еще продлится?

Но тут все вопросы, переплавившись, слились в один вопрос: кто мог пойти на такое?

Вода через нос и рот, бурля, проникла Каллахэну в легкие, и в нем расцвело могучее ощущение, возможно, самое могучее ощущение, которое может познать человеческое тело: асфикция. Он тонул. У него не осталось воздуха. Каллахэн вспомнил своего дядю Джимми, умиравшего от эмфиземы, сидящего в кресле-каталке. Кислород поступал в его ноздри по пластмассовым шлангам из баллона, сопровождавшего его повсюду, как когда-то сопровождал его желтый лабрадор. Каллахэн вообразил, как он, напрягая мышцы, выбирается из машины и мощными гребками плывет к поверхности. Затем он представил себе, как вдыхает чистый свежий воздух, представил себе, как бегает по гаревой дорожке на университетском стадионе в городке Уэст-Лафайетт, штат Индиана, хотя на самом деле он лишь быстрее набирал в легкие воду. Воздух вырывался из ноздрей и рта пульсирующими струйками пузырьков.

Агония удушья усиливалась.

Давление на барабанные перепонки – он был глубоко, глубоко под водой – стало невыносимо мучительным, накладываясь на жуткое ощущение отсутствия воздуха. Однако это что-то означало. Это означало то, что он до сих пор не умер. Смерть безболезненна. Он же ощущал последний удар жизни, ее прощальную боль, отчаянные попытки задержаться еще хоть на мгновение.

Ему хотелось брыкаться, молотить руками, вырываться. Он представил себе, как его руки бурлят воду: но только представил. На самом деле его конечности лишь едва пошевелились, и только.

Он вспомнил то, что говорил мужчина в дождевике, и кое-что стало ему очевидно. «Если понадобится, спасти пассажира ценой собственной жизни». Теперь это предупреждение потеряло смысл. Когда машину вытащат из реки, их обоих уже не будет в живых. Оба захлебнутся. Водитель, оглушенный при ударе о воду, за рулем. И пассажир, ставший жертвой мер предосторожности. Останется только один вопрос: почему Каллахэн сорвался с моста.

Но шел ливень, шоссе было скользким, и Каллахэн ехал с превышением скорости, разве не так?

Ну разумеется, во всем обвинят стрелочника.

Значит, вот что такое смерть. Каллахэн мысленно перебрал все свои неудачи. Вспомнил про футбольную команду штата, в которую он так и не попал, потому что не принимал участия в той игре, когда в университет приехал тренер, подыскивавший себе талантливых молодых игроков. А потом, когда он повредил колено, его почти не выставляли в играх чемпионата штата. Вспомнил про квартиру, которую собирались купить они с Ирен, но только потом выяснилось, что у них не хватает денег для первого взноса, а его отец отказался помочь, возмущенный тем, что его собирались остричь, предварительно с ним не посоветовавшись. В результате они потеряли и залог, что явилось большим ударом. Вспомнил, как вскоре после того Ирен ушла от него, за что он едва ли мог ее винить, как ни старался. Вспомнил о тех местах, куда пытался устроиться, о длинной череде унизительных отказов. «Бесперспективен» – так его заклеймили, и, как он ни бился, ему не удавалось избавиться от этого клейма. Подобно клейкой массе с самоклеящейся пленки, которую сколько ни оттирай, она все равно остается. На него бросали один взгляд, и все становилось понятно.

Но вот у Каллахэна перестало хватать сил даже на то, чтобы воображать, будто он находится где-то в другом месте. Он был… он был там, где был.

Ему было холодно и сыро, он задыхался, и ему было страшно. Сознание начало угасать, мигать, сжиматься до нескольких основополагающих мыслей.

Он думал: «Всем когда-нибудь приходится умереть. Но так умирать никто не должен».

Он думал: «Долго это не продлится, это не может длиться долго, не может».

И он думал: «Почему?»

Глава пятнадцатая

Бертуик-хауз – то, что русский назвал своим скромным жилищем, – в действительности представлял собой огромный особняк из красного кирпича, примыкающий к Риджент-Парку: трехэтажное строение с мансардными окнами на крыше и тремя печными трубами. Меры безопасности были как явные, так и скрытые. Особняк был обнесен кованой чугунной оградой высотой в десять футов, выкрашенной в черный цвет, с торчащими острыми пиками. Высоко на стене в эмалированном кожухе была установлена видеокамера, наблюдавшая за подъездной дорожкой. У ворот небольшой домик привратника, приветствовавшего малиновый «Бентли» Бермана почтительным кивком.

Просторный холл внизу был заставлен репродукциями антикварных произведений искусства. Угловые кресла, комоды на высоких ножках и шахматные столики в духе Шеридана и Чиппендейла, но только обитые толстым блестящим шеллаком и сияющие неестественным оранжевым цветом морилки. Две большие картины со сценами охоты в позолоченных рамах, казавшиеся на первый взгляд полотнами мастеров XVIII века, при ближайшем рассмотрении выглядели так, словно их приобрели в универмаге: копии, небрежно и торопливо выполненные студентом художественного колледжа.

– Нравится? – надуваясь от гордости, спросил Берман, обводя рукой это беспорядочное собрание предметов псевдоанглийской культуры.

– У меня нет слов, – ответил Джэнсон.

– Прямо как декорации в кино, da?

– Da.

– Это и есть декорации, – радостно захлопал в ладоши Берман. – Григорий приходит на киностудию «Мерчант Айвори» в последний день съемок. Выписывает чек продюсеру. Покупает все. Тащит домой. Теперь живет в декорациях «Мерчант Айвори». Все говорят, у «Мерчант Айвори» лучшие фильмы о высший свет. Если лучший, Григорию это подходит.

Самодовольное похмыкивание.

– Меньшего я от Григория Бермана и не ждал.

Объяснение все поставило на свои места: обстановка была такой яркой, броской, так как предназначалась для того, чтобы хорошо смотреться в искусственном освещении, снятая на пленку через светофильтры.

– У меня есть и дворецкий. У меня, Григорий Берман, все детство простоявший в очередях в ГУМе, теперь есть дворецкий.

Тот, о ком он говорил, скромно стоял в дальней части холла, облаченный в длинный черный сюртук на четырех пуговицах и рубашку со стоячим воротничком. Высокорослый, грудь колесом, окладистая борода и редеющие волосы, тщательно зачесанные назад. Розовые щеки придавали ему что-то веселое, не вязавшееся с его строгим обликом.

– Это мистер Джайлс Френч, – сказал Берман. – Джентльмен для джентльмена. Мистер Френч выполнит все твои просьбы.

– Его действительно так зовут?

– Нет, не так. Его зовут Тони Туэйт. Но кому какое дело? Григорию не нравится его настоящее имя. Дал ему имя из лучшей американской телевизионной программы.

Внушительный слуга торжественно склонил голову.

– К вашим услугам, – поставленным голосом произнес он.

– Мистер Френч, – обратился к нему Берман, – принесите нам чаю. И… – Он умолк, или отдавшись собственным мыслям, или отчаянно пытаясь вспомнить, что может подаваться к чаю. – Sevryuga? – неуверенно предложил он, и дворецкий тотчас же едва заметно покачал головой. – Нет, постойте, – поправился Берман и снова просиял: – Бутерброды с огурцом.