Гроб хрустальный. Версия 2.0, стр. 17

И тут я вижу Оксану. В холодной куртке из "Детского мира" и битых ботинках она бежит к автобусу, на плечах – холщовый рюкзак. Я бы предпочел, чтобы Маринка жила в комнате с ней.

В автобусе тепло. Глядя на клюющего носом Чака, придумываю стишок: "Чак с Маринкою поутру применяют камасутру", – и настроение улучшается.

Восемьдесят третий год, шестнадцать лет. Все стихи, которые я перепечатывал в те годы, выйдут книжкой раньше, чем кончится десятилетие. Я научусь говорить с девушками, потом узнаю: секс существует на самом деле. Но навсегда запомню ленинградскую поездку, когда впервые понял: то, о чем читаешь в книгах, иногда случается в реальности.

10

Долго ехали в автобусе на какое-то новое кладбище, никогда там не бывал. Катафалк застрял в пробке, у кладбищенской конторы пришлось ждать сорок минут, потом идти до восьмого квадрата, где будет захоронение. Высматриваю в толпе знакомых, не нахожу никого, кроме Ирки, Светки и Феликса. Может, просто не узнаю?. Память на лица у меня чудовищная даже для матшкольного мальчика, которого формулы интересуют больше живых людей.

Мне было шесть лет. Высокий седой мужчина во дворе окликнул меня: Глеб! Поди сюда! Я подошел, серьезно сказал: Вы знаете, родители не велят мне разговаривать с незнакомыми, пошел играть дальше. Это был мой дед: он приходил в гости пару раз в месяц, не ожидал, что я не узнаю его во дворе. Для меня он был неразрывно связан с нашей квартирой – вне привычной обстановки я его просто не узнал. Отец пытался ему объяснить, но, кажется, дед так до конца и не поверил.

Он умер, когда я был в десятом классе. Его сожгли в том же крематории, где месяцем раньше сгорел Чак. Его мать цеплялась за гроб, кричала: Сыночка, сыночка моя. Помню, на похоронах деда я с гордостью кинулся отвечать на технический вопрос кого-то из взрослых – когда можно говорить речи, играет ли сейчас в крематории музыка, что-то такое. Наверное, просто гордился – у меня есть свой собственный мертвый, не общий, семейный, а лично мой. Признак взросления, что-то вроде выпускного экзамена или первого полового акта.

До выпускных оставалось несколько месяцев. До первого секса – чуть больше. Чак и тут опередил нас всех.

Комья земли падают на гроб Миши Емельянова. Пережитые смерти не делают нас ни взрослее, ни старше, они происходят не с нами. Могила Емели – в восьмом ряду восьмого участка. Получается, Емеля до конца верен любимому анекдоту. Череда восьмерок проводила его в бесконечность, словно еще раз повернувшись вокруг своей оси прощальным приветом.

Хочется верить, что ему бы это понравилось. Матшкольные мальчики любят цифры больше, чем живых и мертвых.

Идем к автобусу, кто-то прикасается к плечу. Оборачиваюсь: высокий мужчина в дорогом пальто. Спрашивает:

– Вы тоже знали покойного?

– Мы в одном классе учились, – отвечаю я и смотрю вопросительно. Судя по обращению на "вы", я могу не притворяться, что мы знакомы.

– Извините. – Мужчина чуть заметно улыбается. – Я вижу, вы меня не узнали. Я Влад Крутицкий, мы виделись в офисе у Шаневича, потом еще в "Пропаганде".

– Простите, – говорю я и добавляю привычную ложь: – Я близорук и поэтому…

Молча идем рядом.

– Беда, – говорит Крутицкий, – мало кто по-настоящему умеет заниматься бизнесом. Я Абрамову полгода назад говорил: как раз сейчас выясняется, можешь ли ты делать дела. Потому что время халявы прошло. По уму надо сейчас уволить половину сотрудников: всяких девочек из бухгалтерии, Мишу Емельянова, царство ему небесное. Вот тогда бы я в тебя поверил.

– Теперь это, наверное, уже неважно, – говорю я.

– Да, – кивает Крутицкий, – это надо было делать полгода назад. Теперь уже бессмысленно, да и невозможно. Просто я уже тогда понял, что контора до конца года не доживет. Надо было мне перестать с ним работать, да я тоже сглупил. А уволь он всех или порви я с ним – и контора была бы цела, и Емельянов жив.

Задним умом все крепки, думаю я, а Крутицкий говорит: Вот и Шварцер ваш – такой же детский сад, кивает на прощание и садится в джип – похоже, тот самый, что я видел два дня назад у "Пропаганды". Тот вечер, когда мы занимались любовью со Снежаной, оказался последним в жизни Емели. Если думать о том, что, когда ты кончаешь, кто-то из твоих друзей вышибает себе мозги, – трахаться не захочется.

В автобусе сажусь рядом с Феликсом Ляховым, смотрю на него, удивляюсь, как он постарел. А что удивляться: прошедшие годы были такими, что время текло по-разному для разных людей. Вот и получается: реальный и биологический возраст бывших одноклассников может различаться лет на десять. Мы кооператив сделали, говорит Феликс. Занимаемся там программизмом. Достает из кармана визитку. "ЗАО "Ветер-ОК", Феликс Ляхов, менеджер". Внизу – телефон и мэйл. Я диктую свой мэйл – свое мыло, – Феликс спрашивает: А ты почему на лист не подписался? Оказывается, Вольфсон год назад сделал у себя на сервере лист рассылки для нашего класса и теперь можно писать сразу всем своим одноклассникам. Феликс вписывает адрес сразу после слова "менеджер". Спрашиваю: Ты в самом деле менеджер?

– Не. Это чтобы на переговоры ходить, – улыбается Феликс. – Ты же понимаешь: назови хоть горшком, только в печку не ставь.

При слове "печка" я снова вспоминаю крематорий, где сожгли Чака.

Вжик-вжик, взлетает нож в Светкиной руке. Вареная картошка, колбаса, морковка. Поминальные салаты светлой памяти Миши Емельянова, Емели. Светка всхлипывает – Наверное, это такое проклятье, – но не замедляет привычных движений. Вжик-вжик.

– Статистически неубедительно, – стараясь казаться спокойным, говорит Феликс. – Два самоубийства за столько лет – не результат. Вот если бы мы все…

С похорон Чака мы все ехали на метро. На Ждановской ветке есть место, где поезд выскакивает наружу, смолкает шум, и можно говорить, а не кричать. Интересно, кто будет следующим? спросил тогда Емеля, и эта шутка показалась бестактной и глупой, тем более мы все знали, почему Чак покончил с собой. Я отвернулся и в окне увидел возле путей большой прямоугольник плаката, надпись белым по красному: "Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи".

– Надо жребий кинуть, – предложил Абрамов, и грохот снова опустился на поезд, а за окнами покатилась черно-серая темень.

Много лет, проезжая этим перегоном, я видел все тот же плакат и каждый раз вспоминал тот день. Но потом воспоминание поблекло, потеряло смысл, как слова лозунга, – и однажды, по дороге с "Выхино", я понял: плаката давно нет, и даже рекламу какого-нибудь банка вместо него не выставили.

Вжик-вжик, взлетает нож в Светкиной руке. На ней длинное темное платье, а в школе юбки всегда были ей коротки, весь класс смотрел на торчащие круглые коленки. Не так уж много девочек было у нас в классе.

Ира одиноко курит на балконе. Сигарета с длинным фильтром дрожит в пальцах, слезы набухают за оградой длинных ресниц. Она говорит:

– Ты знаешь, меня больше всего удивляет, что Витя не пришел.

Мне неловко: я-то знаю, почему он не пришел.

– Мы вместе были в доме отдыха, – продолжает Ирка. – На семинаре. А потом Витя позвонил, утром, уже перед отъездом, Светка сказала, что платежки не прошли, а Мишка застрелился, – и Витя сразу сел в машину и уехал, со мной даже не попрощался.

Ирка достает новую сигарету из белой пачки, я протягиваю зажигалку.

– У меня такое чувство, будто все рухнуло. Миша умер, Витя исчез, контора закрылась. Будто дернули за веревочку – и раз… и все. – Ирка затягивается, выпускает дым из ноздрей, смотрит на меня и говорит: – Ты знаешь, что мы с Витей были любовниками?

Ни хрена себе, думаю я. Похоже, я и впрямь не знаю своих одноклассников. Похоже, не так уж сильно они отличаются от Таниных друзей и подруг. Может, когда-то Светка и Ирка тоже сравнивали, у кого больше грудь, и обсуждали, коррелирует ли длина мужского носа с длиной члена.