Бабий яр, стр. 29

Базар был почти пуст. Цена на спички известная – десять рублей коробок. Мы выложили спички красивыми стопками на голом базарном прилавке и стали ждать.

Рядом баба продавала сахарин: это были пакетики, свернутые в точности как порошки в аптеке, и никто еще не знал, что это такое. А баба кричала, хвалила, что это сладкое, лучше сахара, один пакетик на четыре стакана чаю. Черт его знает, где его брали и откуда его сразу столько взялось, но всю войну и несколько лет после нее я сахара не видел, только сахарин.

У меня купили коробок спичек, я получил хрустящий червонец – и я пропал. У меня были деньги. Деньги! Настоящие деньги, на которые я уже мог купить сахарину на целых четыре стакана чаю. Шурка мерз, кис, а во мне поднялся жар, я страстно ждал, чтобы еще покупали, еще. За следующую коробку мне дали немецкую марку, и вот, наконец, мы смогли рассмотреть немецкие деньги. Деньги ходили так: одна немецкая марка – десять советских рублей. Марка была желто-коричневая, с орлами и свастиками, маленькая бумажка, вдвое меньше нашего желто-коричневого же рубля, на котором уже странно было видеть звезды, серп и молот.

До темноты мы успели продать все спички, и у нас были деньги. Мы стучали зубами от возбуждения, алчно смотрели на картошку кучками по три штуки, на муку стаканами. Мы купили по килограмму хлеба и по пакетику сахарина.

Вечером у нас дома был праздник: все пили чай с кристалликами сахарина и ели хлеб. Я просто лопался от скромной гордости. Я уже знал, что буду делать на следующий день: продавать орехи.

Шурке продавать-то было больше нечего, я пошел один. Наугад запросил по три рубля за орех (или тридцать пфеннигов) – и у меня стали брать. Редко, но брали.

Подошел наш соседский мальчик, мой давний товарищ, а потом враг, Вовка Бабарик, деловито выложил трешку, выбрал орех. Через минуту он вернулся:

– Замени. Гнилой.

– А откуда я знаю, может, у тебя в кармане гнилой был? – сказал я, потому что дрожал над каждым рублем.

– Ты посмотри, твой же орех! – тыкал он мне под нос расколотые половинки; внутри орех заплесневел.

– Можно есть! – выкручивался я, дрожащими руками защищая свою драгоценную торбочку с орехами.

– Замени, Семерик-аглоед, или три рубля верни.

– Не верну! Куплено – продано, – отчаянно сказал я, хотя в глубине души почувствовал себя подлюкой.

Он замахнулся. Я к этому был готов и нырнул под прилавок. Он за мной. Я кинулся между рядами, ныряя под прилавки, крепко держа свою торбочку, готовый бежать хоть до Подола, но три рубля не возвращать. Вовке надоело гоняться, он остановился, презрительно посмотрел на меня:

– У, Семерик тру-ту-ту, три-ведра-молока, – с ненавистью сказал он. – Гад. Мы еще встретимся.

Нам действительно суждено было еще встретиться, и в конце я расскажу – как. Теперь по улице надо было ходить с опаской, но во мне вспыхнуло жадное счастье, что вот три рубля мне достались, как с неба свалились.

Когда-то мы были с Вовкой Бабариком друзьями, хоть он и немного старше меня. Вражда началась, когда я выпустил его птиц. Он был страстный птицелов, я ходил к нему, помогал, разглядывал щеглов, чижей и синиц, а потом стал приставать к нему: выпусти да выпусти. Я говорил: «Ты лови, пусть они посидят, а потом выпускай, а то они попадают в клетку уж навсегда, пока не подохнут. Жалко их». А ему жаль было выпускать. В один прекрасный день он развесил клетки на деревьях в саду. Я пришел, а он как раз куда-то отлучился. Я пооткрывал все клетки, дал деру, потом он две недели ловил меня по улицам, чтобы отдубасить.

Орехов оставалось уже мало, когда прибежал Шурка.

– Бумаги достал. Хочешь половину?

У него была корзина папиросной бумаги.

– Дядька тут один награбил, а что с ней делать, не знает, сам некурящий. Отдает по рублю десяток, а мы будем продавать штуку за рубль! Он пока в долг дал. Я подумал, что курцов много, раскупят.

Я сейчас же взял у него половину и почувствовал себя великим торговцем. Так сказать, 900 процентов дохода на каждой пачке папиросной бумаги, с ума сойти. И ужасно просто, стой себе да кричи:

«Вот папиросная бумага! По рублю!»

Это были такие книжечки по сто листиков, отрывай себе да крути цигарки из махорки. Но проклятые и невежественные куреневские курцы уже привыкли крутить из «Украинского слова», и торговля шла вяло. Один рубль, какие-то несчастные десять пфеннигов, а вот поди жe, жадничают, косятся и идут мимо. У, жмоты!

Для привлечения внимания я выстроил из книжечек целый домик, нарядными этикетками наружу. Шла женщина с малышом, он как увидел, так и разинул рот:

– Мама, купи!

Она посмотрела, поколебалась. Я стоял и молился, чтобы она купила. Малый-то думал, что и внутри книжечка такая же красивая, его ждало разочарование, но мне плевать, мне нужен рубль.

– А, деньги переводить! – сказала мать и увела малого.

Я с ненавистью смотрел ей вслед.

В первый день мы с Шуркой продали всего пачек по десять, но и на то купили по сто граммов хлеба, съели его тут же в скверике, и я опять почувствовал гордость, что зарабатываю на себя.

– Еще можно газеты продавать, сапоги чистить! – раскидывал умом Шурка, его глаза горели лихорадочным голодным блеском.

И мы занялись всем этим, пропадая на базаре с утра до вечера. Дед был прав: для меня действительно началась новая жизнь.

БОЛИК ПРИШЕЛ

Под лежачий камень вода не течет. Чтоб хорошо торговать, надо побегать. Волка ноги кормят. Мы поделили базар на сферы действия и, каждый в меру своих способностей, злодействовали на своих половинах, шныряя по рядам, приставая у ворот:

– Вот дешевле грибов первосортная папиросная бумага. Навались, у кого деньги завелись! Дядя, купи для курева, годится старым и молодым, как закуришь – из жопы дым! У, ж-жадина, жмот куреневский...

Бизнес был ужасно плохой, еле наскребали на ломтик хлеба. Но я еще бегал за тарелкой супа в столовку, так что – уже порядок, с голоду не умираю.

Так я канючил однажды у ворот, когда увидел, что по улице бредет, шатаясь, оборванная, странно знакомая фигура.

– Шурик! – завыл я через весь базар. – Болик пришел!

Это действительно был Болик. Господи, он едва тащился. А какой у него был вид: исхудавший, исцарапанный, грязный по самые глаза.

Он возвращался из неудачной эвакуации. Ну, живучий же, черт, как наш кот Тит: куда его ни завези, а он всё домой приходит. Пошли мы к нему домой, тетя Нина расплакалась, раскудахталась: как же, единственный сыночек, золотко ненаглядное! Золотко ело картошку с размоченными сухарями, его трясло, било, он рассказывал, как на их эшелон падали бомбы, как всё горело, потом впереди оказались немецкие танки, он бросил поезд и пошел по шпалам домой.

И спал в стогах, и кормили его добрые бабы в деревнях, и вот – дошел.

– Что ж ты пулеметика не принес? – спросил я.

Болик махнул рукой.

– Ребята, будем искать партизан. А нет – сами втроем создадим отряд.

Мы засмеялись: смотри ты, телом пал, духом нет, воинственный наш Болик, как и был! Тогда все хорошо, пошли бродить.

Рельсы на железнодорожной насыпи уже покрылись оранжевой ржавчиной. Между ними валялись стреляные гильзы. Тут мы все трое заволновались, пошли по насыпи, внимательно глядя под ноги.

Болик первый нашел целую, непочатую обойму. В кустах мы обнаружили две полные пулеметные ленты. Мы прямо обезумели, метались по насыпи и собирали патроны. Это были советские патроны, их оставили красноармейцы, занимавшие тут оборону. Только не было ни одной винтовки.

– Пулемет, пулеме-ет! – прямо молился Болик. Пулемета мы тоже не нашли, и если бы бабка узнала об этом, она бы сказала, что Бог нас хранил.

Но патроны мы собрали все до единого и закопали их на склоне насыпи по всем правилам, отсчитав двадцать ступней от большого камня.

ХАРЬКОВ ВЗЯТ

Газетный киоск, прежде такой пестрый, облепленный журналами, теперь был разбит и загажен. Киоскерша закрылась от ветра куском фанеры и сидела одиноко, как паук, над кипой «Украинского слова».