По ту сторону, стр. 2

— Мы, собственно, к вам по делу, так сказать, предупредить, — по-хозяйски оглядывая комнату, начал Дерюгин: — Господин комендант приказали выявить всех бывших работников районных организаций и предложить им встать на учёт.

— Я давно не работаю, отвыкла.

— Это не имеет значения. Вы, кажется, машинистка из райсовета?

— Была. Но сейчас сын у меня болен. Работать я не могу.

— Наше дело казённое, — вызывающе сказал Дерюгин. — Предупреждаю: завтра на регистрацию.

Немцы и полицейский ушли. Мать как стояла у стола, так и застыла.

— Мама… — позвал Вова.

Она вздрогнула, кинулась закрывать дверь, почему-то заперла её даже на большую задвижку, которой они никогда не пользовались. Потом вернулась в комнату, присела к столу и заплакала.

На другой день Мария Васильевна ушла в комендатуру и долго, очень долго не возвращалась. Вова так волновался, что собрался было идти за ней. Он уже встал, оделся, но вдруг решил, что дом оставлять без призора нельзя.

«Подожду ещё немножко. Если не вернётся, пойду искать», — решил Вова и присел на диван.

Мама вернулась только к обеду. Она обняла сына и обрадовалась так, словно они не виделись бог весть сколько времени.

— Мне, Вовочка, предложили работу машинистки в городской управе. А я работать на фашистов не хочу. Как ты думаешь?

Как ни взволнован был Вова, он с гордостью отметил про себя, что мама впервые советовалась с ним, как со взрослым.

— Не надо, мама, не ходи! — решительно заявил он.

— А если заставят?

— Не заставят, мама.

— А если силой?

— А ты им прямо скажи: «Не буду я на вас работать, проклятые», и всё!

Мать печально усмехнулась, ещё крепче обняла исхудавшего за время болезни сына и проговорила сквозь слёзы:

— Глупенький ты мой, ведь это фашисты…

Свернувшись калачиком на вещах в грязном углу теплушки, Вова вспоминал эти долгие, мрачные дни. Он изредка бывал на площади, на улицах, в саду. Видел гитлеровцев, шаривших по магазинам, ходивших по дворам и забиравших кур, яйца, молоко, ценные вещи. Однажды два немца ворвались в соседний двор. Вова увидел сквозь щель дощатого забора: рыжий долговязый солдат гонялся за поросёнком, а другой, помахивая автоматом перед носом хозяйки, выкрикивал тонким голоском:

— Яйки! Млеко! Пух-пух!

С каждым днём становилось всё хуже и хуже. Улицы опустели, мостовые превратились в сплошное болото грязи, перемешанной танками и машинами. И хотя лето было в полном расцвете, но Вове казалось, будто почернели даже дома и сады. Редкие прохожие были угрюмы и молчаливы. На площади повесили старика, и труп висел целую неделю. Люди друг другу передавали, что это партизан, все жалели его, но похоронить не могли: на площади днём и ночью дежурили эсэсовцы.

Вскоре маму опять вызвали в городскую управу.

— Сын выздоровел? — спросил её бургомистр.

— Ещё не совсем.

— Работать можете?

— Нет, не могу.

— Что значит «не могу»? Мы дали вам возможность подумать, пока поправится ваш сын, а вы изволите говорить «нет». Завтра же на работу! — приказал бургомистр.

— Господин бургомистр, поймите же, не могу я работать, — уверяла мать. — Дом оставить не на кого, сын нездоров.

— Нам дела нет до ваших личных забот. Нам нужна машинистка, понимаете? — резко оборвал её бургомистр, подчеркивая слово «нам». — Если вы завтра не явитесь на работу, пеняйте на себя. Можете идти!

На работу мать всё-таки не пошла. Утром они с Вовой ушли к знакомым и вернулись только вечером. У калитки их ждала соседка.

— К вам три раза приходили, — испуганно предупредила она.

Ночью мать увели. Вова плакал навзрыд, чего с ним никогда раньше не случалось. Как хотелось ему найти Дерюгина и вцепиться ему в горло! Это он виноват.

Мать вернулась на другой день измученная, молчаливая, с синяками на лице. Эти синяки подействовали на Вову так, как будто его самого избили. Чем бы он ни занимался, всё время видел распухшее мамино лицо. Однако он ни о чём не спросил мать, и она не рассказала ему, что делали с ней в комендатуре. Только после этого они из дому не выходили совершенно. На рассвете шли в огород, работали. Вечером возвращались усталые, молчаливые. Мать готовила ужин, Вова сидел и читал или писал. Ещё засветло ложились спать, но Вова часто просыпался и видел, как мать сидела у стола, тяжело вздыхала и плакала.

Скоро по городу пронесся слух о мобилизации подростков на работу в Германию. Через несколько дней Вова был зарегистрирован как «рабочая сила» для «великой Германии»…

Открывая заплаканные глаза, мальчик видел полутёмный вагон, переполненный такими же, как он, ребятами. Он плотнее прижимался к стенке вагона и старался думать о том, как вернётся — всё равно вернется! — домой. А поезд полз и полз вперед, постукивая колёсами и поскрипывая сухими досками старых товарных вагонов, похожих на коробки. И как ни силился Вова думать о чём-нибудь другом, но никак не мог забыть, что с каждой минутой его увозят всё дальше и дальше от родного дома.

В неволе

Поезд ушёл на запад. Яркий свет летнего солнца еле пробивался через узкие решётки окон, точно в тюремную камеру. В вагонах, переполненных подростками, было тесно и душно. Днём от накалившихся железных крыш становилось невыносимо душно. Ехали уже вторые сутки.

— Вова, я так пить хочу… Нет ли у тебя водички? — вдруг заговорил Толя, школьный товарищ Вовы.

— Есть, наверно.

Он порылся у себя в узелке и достал литровую бутылку со сладким чаем, который мама приготовила ему в дорогу.

Вова точно окаменел. За прошедшие сутки он ни разу не покинул своего угла, не притронулся к еде. Сидел, закрыв лицо руками, и тревожно прислушивался к шёпоту спутников.

Нудный и монотонный перестук колёс мешал ему сосредоточиться и думать о том единственном, что его теперь волновало. Казалось, колёса сами выговаривают: «Как бежать? как бежать? как бежать?»

— Толя! — наконец заговорил Вова.

— Что?

— Сядь ближе… Ещё ближе… Ты знаешь, о чём я думаю? — прошептал Вова прямо в ухо товарищу.

— Не знаю.

— Только чтоб — никому!

— Честное пионерское! — торжественно прошептал Толя и прижался к Вове.

— Давай убежим!

— Давай!

— Как только откроют вагоны, мы и удерём.

— А если нас поймают?

— Надо, чтоб не поймали… Спрячемся, а, когда поезд уйдёт, побежим по линии назад, домой…

— А из вагона-то как выбраться? — допытывался Толя.

— Не знаю. Пока ещё не знаю, — почти сердито сказал Вова и замолчал.

Толя подумал, что уйти будет очень-очень трудно, но ничего не сказал, чтобы не расхолаживать товарища. В самом деле, о чём же им сейчас и думать, как не о побеге? Ловя взглядом солнечного зайчика, пробившегося сквозь решётку окна, Толя мечтал: «Хорошо бы, поезд остановился ночью где-нибудь в глухом месте, а ещё лучше, если бы произошло крушение. Тогда-то мы бы удрали…»

На остановке широкая дверь теплушки открылась, и перед ребятами предстал высокий и тонкий, как жердь, человек с рябым лицом.

— Дерюгин! Монтёр! — прошептал Вова и, покраснев от бессильного гнева, стиснул Толино плечо. — Это он за мамой приходил!

— Эй, заморыши! — крикнул Дерюгин. — Жратву получать!

Рядом с полицейским стояли немец-конвоир и трое ребят, принёсших оцинкованный бак с чёрной жидкостью и ящик с хлебом. Мухи облепили тонкие куски чёрного сырого хлеба.

«Как на помойке!» — с отвращением подумал Вова.

Дети, измученные жаждой, зазвенели кружками, котелками, бутылками. Полицейский черпал полулитровой меркой мутную жижу и выдавал каждому по куску хлеба. Жижица называлась «кофе». Тёплая, с каким-то непонятным запахом, горьковатая, она вызывала тошноту.

— Я не хочу кофе! — вызывающе сказал Вова, когда очередь дошла до него.

— Следующий, — гаркнул полицейский и вылил порцию Вовы другому мальчику.

Получив свою порцию, Толя озлобленно буркнул:

— Собак лучше кормят…