Империя (Под развалинами Помпеи), стр. 90

Таким образом, ему не было даже дано времени собраться в дорогу, так как двух дней, оставленных ему для выезда из Италии, было едва достаточно лишь для того, чтобы успеть доехать до Равенны, откуда Овидий должен был отплыть в назначенное ему место жительства.

Как он провел эти последние минуты в своем римском доме, среди семьи (дочери его не было в это время в Риме), как страдал и в какое приходил отчаяние, это мы узнаем из его собственных слов, свидетельствующих, что в эти минуты он помышлял даже о самоубийстве.

Передаю тут в скромной и свободной прозе его превосходные и трогательные стихи:

«Слезы еще теперь текут по моим щекам при одном воспоминании о той ужасной ночи, которая была последней моего пребывания в Риме и в которую я должен был оставить навсегда все, что было мне так дорого.

Уже поднималась заря, когда я получил приказ цезаря покинуть родную землю. Я не имел ни времени, ни энергии приготовиться к отъезду; не имел возможности ни выбрать себе слугу или попутчика, ни собрать своего платья, ни просить кого-нибудь о помощи.

Я был поражен, я потерял способность мыслить и чувствовать, подобно тому человеку, который, будучи сражен громами Юпитера, еще живет, но не сознает своего существования.

Но едва лишь, под действием самого же горя, ко мне возвратились мои чувства, я стал прощаться с моими друзьями, сожалевшими обо мне и оставшимися мне верными в моем несчастье.

По моим щекам текли потоки слез, когда я прижал к своему сердцу рыдавшую жену; а моя дочь, не знавшая о постигшем меня бедствии, была далеко, в Либийских степях.

Куда ни обращался мой взор, повсюду раздавались жалобы и стоны; казалось, что происходили похороны.

Я, жена, слуги – все мы плакали; в каждом углу дома j были слезы и отчаяние; и если возможно мелкие события уподоблять великим, то дом мой представлял собой Трою, доставшуюся в руки неприятеля.

Еще покоились сном люди и животные, и луна царила на небе, когда я обратил свой взор к Капитолию, находившемуся так близко у моих Лар, и воскликнул: О боги, местопребывание которых близко к моей кровле, о храмы, которых не видеть мне более, о ангелы-хранители великого города, который я принужден оставить, будьте моими покровителями во всякое время! И если, будучи ранен, я возьму в руки щит, защитите меня в пути от ненависти и вражды. Скажите божественному (Августу), что если я и совершил невольную ошибку, то пусть он не думает, что эта ошибка была настоящим злодейством и что я перестану быть несчастным, если он умилостивится надо мной.

Так я молил бессмертных; еще с большей мольбой обращалась к ним жена моя: распустив волосы и обливаясь слезами, она обнимала алтарь Ларей и дрожавшими устами целовала его и угасшие на нем угли, умоляя жестоких богов смилостивиться надо мной. Но ночь приближалась к концу, Медведица исчезала на утреннем небе и медлить более было нельзя.

Что мне оставалось делать? Меня удерживала привязанность к родине, а между тем мне необходимо было отправиться. О, сколько раз отвечал я друзьям, торопившим меня готовиться в путь: зачем вы меня торопите? Подумайте, куда мне назначено жить и что приходится покидать?

И сколько раз я ласкал себя надеждой, что мне будет дозволено уехать в другое время; трижды я ступал на порог, трижды отступал назад, следуя влечению своей души! Несколько раз принимался я прощаться, несколько раз возобновлял последние поцелуи и повторял те же самые слова, окидывая взором дорогие мне предметы.

Наконец, к чему мне спешить? Ведь естественно медлить, когда приходится оставить Рим, чтобы ехать в Скифию, назначенную мне местом ссылки. У меня живого отнимают живую жену, дом и дорогих мне обитателей моего дома. О, товарищи, которых я любил братской любовью: о друзья, преданные мне до последней минуты! Увы! Дайте мне обнять вас, пока мне это еще возможно, быть может, это в последний раз; воспользуемся последним часом, который мне остался. Но долой нерешительность! Собравшись с духом, я обнял еще раз всех, находившихся около меня, и между тем как мы прощались, несчастная для нас звезда Люцифера блеснула на небесном своде. В эту минуту я почувствовал такую боль во всем теле, что мне казалось, будто оно разрывается на куски; так страдать должен был тот Луций, который за измену был разорван на части лошадьми, пущенными в противоположные стороны. Тут вновь раздались крики и рыдания моих домашних, рвавших волосы и терзавших свои обнаженные груди; а жена, крепко обняв меня, произнесла среди слез следующие слова отчаяния: Нет, ты не должен быть отнят у меня! Нас не разлучат! Вместе, да, вместе поедем мы; я последую за тобой; если муж – изгнанник, то и жена его будет изгнанницей. Мне открыта дорога в далекую землю; а для судна, которое повезет тебя, я буду легкой ношей. Ты удаляешься из родной земли по приказанию Августа, я – по приказанию любви: любовь есть цезарь, повелевающий мной.

И она хотела следовать за мной, но я ради себя постарался удержать ее дома и покинул ее с распущенными волосами и помертвелым лицом. Потом мне говорили, что после моего ухода она упала полумертвой на землю, а затем, придя в себя, посыпала пеплом свои волосы и похолодевшие члены, призывала ежеминутно по имени отнятого у нее мужа и так страдала, как будто хоронила меня и свою дочь; она хотела умертвить себя, чтобы посредством смерти избавиться от мучений и только ради меня осталась жить. Да, она живет, и так как боги желали моего изгнания, то живет лишь для того, чтобы служить мне утешением в моем несчастье». [258]

В жалобных и унизительных письмах с Понта Овидий рассказывает о своем несчастном путешествии на галере «Коритеоле», совершенном во время холодного декабря того года (761 от основания Рима) от Равенны до Томи, которую он, вместе со Страбоном, называет местом самым печальным и неприветливым во всем мире, тогда как Плиний, напротив, считает этот город одним из самых лучших и красивых городов Фракии.

Но прежде, чем расстаться с читателем, я познакомлю его с этим городом, а теперь возвратимся к другим личностям, фигурирующим в нашей истории.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Две новые жертвы Ливии Августы

Между тем, как певец любви отправлялся в отдаленную ссылку, Август и Ливия уже готовились наказать и двух детей Юлии старшей, Агриппу Постума и жену Луция Эмилия Павла. Они согласились между собой в том, чтобы наказать их обоих одновременно, и Ливия торопила в этом деле своего мужа, не без основания опасаясь, чтобы в нем не ослабело раздражение против своих внуков; при этом она не надеялась, чтобы ей мог вторично представиться такой же удобный случай освободиться сразу от двух ненавистных ей личностей, служивших помехой ее тайному плану.

Некоторое время Август колебался относительно выбора наказания, которому следовало подвергнуть младшую Юлию и, когда Ливия, настаивая на том, что наказание дочери должно быть не меньше того, к которому присуждена была мать, – лукаво напомнила императору, что если он имел намерение предать последнюю смертной казни за прелюбодеяния, опозорившие все его семейство, то он, тем более, должен умертвить внучку, преступную в кровосмешении, – император заметил, что он считает неблагоразумным восстановлять против себя такого человека, как Луций Эмилий Павел, муж Юлии, который не только занимал высокую должность консула, но и пользовался в общественном мнении сильным влиянием и мог своим участием в заговорах подвергнуть опасности спокойствие государства.

– Пустяки! – отвечала ему на это Ливия Друзилла. – Неужели Луций Эмилий Павел стоит выше моего Тиверия? Если же ты мог у моего сына, не сказав ему ни слова, отнять жену и сослать ее на остров Пандатарию, то отчего же ты не можешь поступить так же по отношению к Луцию Эмилию Павлу? Или, по твоему мнению, младшая Юлия менее преступна, чем ее мать? А я, напротив, думаю, что она гораздо преступнее.

– Какую же причину, по твоему мнению, следует выставить для объяснения предлагаемой тобой строгой меры?

вернуться

258

Tristium, lib. I, eleg. III.