Сказание об истинно народном контролере, стр. 23

— Так и должно быть. Это же жанр циркового искусства. Своего рода клоунада… А мне приказали новую программу составить только из серьезных патриотических стихотворений. Я люблю такие стихотворения, и сам готов их читать, но поймите, народ, видя перед собою попугая, будет смеяться. Народу ведь все равно, что птица скажет. Такое отношение у людей к попугаю. И не только у нас, во всем мире…

Лицо Клавы, очаровательное, правильной красоты личико, стало вдруг серьезным и озабоченным.

— Нет, я не против самой идеи использовать любые жанры и виды искусства в целях пропаганды, — продолжал Марк. — Я совсем не против… Но представьте себе хотя бы вот «Комсофлотский марш» Александра Безыменского:

Сгустились на западе гнета потемки, Рабочих сдавили кольцом.

Но грянет и там броненосец «Потемкин» — Да только с победным концом…

— Вы понимаете, — выдержав паузу, снова заговорил Марк. — Это же даже декламатору нелегко выучить, расставить всю орфоэпию, а тут — птице! А народу все равно! Народ будет смеяться, потому что попугай стихи читает…

Разволновавшись, Иванов вспотел. Вытащил из нагрудного карманчика пиджака носовой платок. Вытер лоб.

Девушка молчала.

Сосед по купе ей внезапно разонравился.

«Сейчас, — думала она, — во время индустриализации, во время таких сверхдальних перелетов, когда страна каждый день переживает то, что другие страны переживают сто лет, жаловаться? Плакаться? Волноваться до пота на лбу изза смешных мелочных проблем?» — Выйдите, пожалуйста, — проговорила Клава серьезным голосом. — Я переоденусь и буду уже укладываться.

Марк послушно встал. Впихнул Кузьму обратно в клетку и дверцу закрыл.

Вышел. В коридоре вагона никого не было. Пели свою песню колеса, словно с рельсами в считалочку играли.

За окошком, вымытым и широким, проезжал мимо поселок, крыши которого освещались высокими фонарями.

«Пусть сердится буря, пусть ветер неистов, — зашептал сам себе Марк окончание „Комсофлотского марша“.

— Растет наш рабочий прибой.

Вперед, комсомольцы, вперед, коммунисты, Вперед, краснофлотцы, на бой!

Вперед же по солнечным реям

На фабрики, шахты, суда!

По всем океанам и странам развеем Мы алое знамя труда».

Дочитав, Марк прильнул лбом к холодному стеклу окна.

Снег не шел.

Марк пожал плечами и покосился на дверь в свое купе, думая: подождать еще или постучать и спросить, можно ли вернуться на свое место?

Глава 13

Сон, сковавший разум и тело Добрынина на время полета, был сильным, как Жаботинский, но и у него не хватило сил удержать народного контролера в своих объятиях до момента приземления. Отчасти виной этому был и конь Григорий, время от времени требовавший еды, но главной причиной, конечно, являлась непомерная длина этого перелета. Часы проскакивали как минуты. Два раза пробуждавшийся Добрынин замечал, как летчик, сидевший впереди наискосок от него за штурвалом, вдруг отвлекался от своего дела и подзаводил ручные часы. А внизу, за круглым иллюминатором, виднелось что-то белое и бесформенное, но все равно Добрынин ощущал в себе в минуты бодрствования удивительную гордость за то, что так высоко он попал по распоряжению руководства Советской страны, по поручению Родины, которая и сейчас бесформенно лежала внизу, то ли скрытая облаками и атмосферой, то ли на самом деле такая нечеткая и белая.

Мысли о Родине как-то сами собой уменьшились в объеме в том смысле, что Родина в них становилась все мельче и мельче, пока не понял Добрынин, что думает теперь о родной деревне Крошкино, которая тоже была родиной, но только родиной с маленькой буквы, очень маленькой родиной, родиночкой, так сказать. И вот в его полудремном сознании возникла такая любимая картина, изображавшая и часть улицы с его двором и домом, и жену Маняшу, кормящую младенца грудью, сидя на скамейке за калиткой, и Дмитрия, Митьку — любимого пса, такого теплого и юливого добряка с вечно поцарапанным мокрым носом и таким звонким лаем. И так тепло и уютно стало в этой дреме, что Добрынин еще сильнее зажмурил уже закрытые глаза.

— Эй! — отвлек его окрик летчика.

— Чего? — не совсем довольно проорал в ответ Добрынин, перекрывая голосом гул двигателя.

— Иди сюда, штурвал подержишь, а то я в сортир хочу… — по-свойски, но не без уважения объяснил криком летчик.

Павел подошел, летчик усадил его на свое место, показал, как держать штурвал, и пролез куда-то в хвост самолета, туда, где находился конь. Не было его минут пять. Руки у Добрынина затекли, и он понял, какая это каторжная работа — держать штурвал. Ведь только когда ты держишь его в руках, ты ощущаешь все это дрожание огромной машины и сам дрожишь вместе с ней.

— Ну хватит, отцепляйся! — орал, стоя над своим местом, летчик, а Павел никак не мог убрать руки со штурвала — они словно приклеились.

Наконец летчик помог Добрынину, перехватил у него штурвал и уселся перед пультом.

— А где здесь туалет? — поинтересовался народный контролер, все еще слыша дрожание в своих руках.

— Там за лошадью, ведро стоит… — объяснил летчик, внимательно изучая скачущие стрелки приборов.

В полумраке грузового хвостового отсека самолета Добрынину не сразу удалось отыскать нужное ведро. Сначала он чуть не упал, споткнувшись о ноги разлегшегося коня Григория, но потом, когда глаза уже чуть привыкли к полумраку, нашел и, сделав свое дело, вернулся в кабину.

— Снижаемся! — прокричал, обернувшись, летчик и ткнул пальцем вниз.

Добрынин снова выглянул в иллюминатор, но ничего конкретного внизу разглядеть не сумел. Разве что действительно увеличилось в размерах что-то бесформенное и белое, бывшее, должно быть, или облаками, иди частью Родины.

Добрынин не знал, что там делал со штурвалом летчик, но самолет вскоре стало бросать в стороны, конь Григорий испуганно ржал, да и у самого Павла перехватило дыхание и закружилась голова. Все это продолжалось довольно долго, пока вдруг Добрынин не почувствовал некоторое облегчение и, все еще ощущая неприятную горечь во рту, потянулся к иллюминатору и снова заглянул вниз. А внизу, совсем рядом, под самолетом, разлеглись снежные поля и холмы, и стадо каких-то животных неслось наперерез полету стальной птицы, а чуть в стороне извивалась голубоватая на общем фоне дорожка или полоса, и, самое удивительное, не было видно ни одного деревца, ни одного леска.

— Где это мы? — прокричал Добрынин летчику. Тот обернулся.

— Булунайба! — ответил.

— Чего?

— Город так зовется! — прокричал летчик. Добрынин возвратил свой взгляд на иллюминатор и стал выискивать внизу город, но там по-прежнему продолжалась снежная пустыня, и даже то стадо животных, что бежало наперерез летящему самолету, куда-то скрылось. Он хотел было снова спросить летчика, но на этот раз уже строже, чтобы тот не мог отделаться от вопроса народного контролера таким несерьезным образом, но тут увидел на снегу три округлых строения и подумал, что вот и первые домики начинающегося города. Однако домики остались позади, а впереди снова белела пустыня без признаков человеческой жизни.

— А где город? — снова спросил Добрынин.

— Пролетели! — ответил летчик.

— А я не видел! — Добрынин огорченно развел руками.

— Три дома было! — крикнул летчик.

— Три дома видел! — крикнул в ответ Павел.

— Это и был город!

— Три дома — это город? — Добрынин уперся удивленным взглядом в обернувшегося к нему летчика.

— Да, — крикнул тот. — Три дома — город, два дома — поселок, один дом — село. Здесь Якутия, так принято…

— Так принято? — повторил сам себе народный контролер, с трудом усваивая якутское понятие города.

Он еще разок бросил взгляд вниз, потом проверил под сиденьем — на месте ли его котомка и, успокоившись, стал терпеливо ждать обещанного приземления.

Прошло еще некоторое время, и самолет, содрогнувшись от встречи с родной землей, побежал по снежному полю, дрожа и подпрыгивая.