Сказание об истинно народном контролере, стр. 2

— Но у меня только такая одежда! — сказал ангел, приподняв белую тонкую ткань. — Тебе в ней не будет тепло.

— Ничего, — парень махнул рукой. — Ну что, сменяемся?

Ангел пожал плечами. Потом кивнул. Парень стянул рубаху через голову, потом стащил сапоги и штаны.

Ангел снял свою одежду.

— А как ее одевать? — непонимающе спросил парень, держа в руках белое одеяние.

— Там вырез для головы есть, — пояснил ангел. Найдя вырез, парень просунул в него голову и расправил на себе белый ангельский наряд. Потом быстро обул сапоги.

— А обувь? — спросил ангел.

— Не-е, — протянул кудрявый парень. Мы так не договаривались. Одежду на одежду сменяли, а сапогиэто не одежда, это сапоги…

— Ну ладно, — согласился ангел. — А скажи, такую одежду все здесь носят?

— Почти все, — парень кивнул. — Только я с гимнастерки петлицы оторвал…

— А что это — петлицы? — поинтересовался ангел.

— А-а, да ты не знаешь! Тогда лучше и не знать. Вот тебе хлеб, и счастливо оставаться!

Он положил на землю перед ангелом небольшую круглую буханочку, поднялся на ноги и пошел прочь.

Ангел смотрел ему вслед долго, потому как белое пятно его одежд светилось, удаляясь, среди деревьев и кустарников. Потом, когда парень совсем исчез в поглотившей его ночи, ангел взял в руки хлеб, преломил его и один ломоть поднес ко рту. Откусил, пожевал, и стало на душе тревожно. Хлеб был невкусным — совсем нельзя было сравнить его вкус с белой, выпекаемой в Раю паляницей. Во рту он разделился на какие-то комочки, разжевать которые было невозможно. И, в конце концов, сплюнув неразжеванный хлеб на землю, пожалел ангел людей, этот хлеб едящих. Пожалел, вздохнул тяжело, как никогда прежде не вздыхал, и улегся лицом к небу. Улегся и стал ждать утра, чтобы при солнечном свете рассмотреть эту таинственную землю.

Вскорости утро наступило, разбудив птиц и все живое. Ангел встал и осмотрелся: видно стало ему, что оказался он в небольшом лесочке, где деревья росли не густо, а чередовались с невысоким кустарником. Вблизи увидел три узенькие тропинки, бегущие в разные стороны. Понял, что где-то рядом живут люди, по этим тропинкам ходящие. И пошел ангел по одной из них, чтобы к людям выйти.

А птицы пели так чудно, словно шел он по райскому саду. Впереди вдруг показались всадники. Было их не больше десятка: молодые, красивые, одетые в такую же зеленую одежду, какую сменял он этой ночью на свое белое одеяние.

Сошел ангел с тропинки, чтобы пропустить двигавшихся ему навстречу всадников. Но они, оказавшись рядом, окружили пешего странника и смотрели на него враждебно.

— Кто такой? — рявкнул один из них, покручивая правой рукой свой длинный ус.

— Ангел… — оторопело ответил пеший странник.

— А? Слыхали? — расхохотался вдруг усатый. Потом резко сменил выражение лица на злое. — А ну руки вверх, сволочь! Я тебя щас точно на небо отправлю, тогда и будешь ангелом!

И всадник вытащил из поясной кобуры тяжелый маузер, нацелился, а потом отклонился от своей руки в сторону, ехидно глядя на ангела, словно проверяя: испугался тот или нет.

— Почему вы убить меня хотите? — спросил озадаченный ангел.

— А почему на тебе военная форма с оторванными петлицами? Сам дезертир или убил кого из наших и снял потом? А? Отвечай живо!

— Одеждой ночью поменялся, — отвечал пеший странник. — Парень такой кучерявый, просил очень… Он мне еще хлеба буханку дал.

— Кучерявый?! — усатый всадник вдруг стал мрачным, как камень. — А ну дайка того хлеба!

Ангел протянул ломоть всаднику. Тот откусил, пожевал аппетитно и обвел всех прищуренным взглядом.

— Сергуньков? — спросил один веснушчатый паренек, что сидел на совершенно черной лошади.

— Да… — выдохнул усатый. — Эта падла! Теперь его хрен найдешь! Не-е, приятель, — повернулся всадник к ангелу. — Хватит болтать! Давай, с жизнью прощайся! Ты, видать, и сам дезертир, и дезертира спас!

И усатый всадник снова нацелил свой маузер на пешего странника.

— Но вы не можете меня убить, — проговорил ангел. — Меня вообще нельзя убить…

— Всех можно убить, — холодно, сквозь зубы проговорил усатый.

И спустил курок. Грянул выстрел, но ангел, выставив вперед ладонь, остановил пулю, и застыла она в воздухе прямо перед белой ладонью, а всадники, раскрыв рты, смотрели на нее. И ангел смотрел на нее, и взгляд его становился все холоднее и холоднее.

— Если уж ты вырвалась в мир, — заговорил он, глядя на пулю, — то не будет от тебя спасенья ни одному человеку, пожелавшему зла другому, и если все на этой земле злом объединены, то и погибнут все, а если не все — то останутся в живых только добра друг другу желающие. А если тебе самой надоест убивать, то убей праведника, и станет он последним, а ты останешься в нем.

И, произнеся это, опустил ангел руку, и пуля, вжикнув, понеслась куда-то не высоко и не низко над землей, пробивая и листья, и стволы деревьев.

Пораженные всадники стояли неподвижно, и даже лошади их, казалось, затаили дыхание.

Ангел развернулся и пошел, понуря голову, по тропинке в том же направлении, что и до встречи с этими людьми, пошел вслед за пулей.

Горечь испытывал он от происшедшего, и уже сожалел о том, что своею силою отправил нацеленную на него пулю творить суд. Но остановить ее он уже не мог, как не смог бы слово в слово повторить то, что когда-либо говорил, или второй раз прожить то, что однажды уже было прожито.

Глава 3

Когда телега выехала из села и по обе стороны дороги улеглись колхозные поля, возчик обернулся к Павлу и, придирчиво буравя его взглядом, спросил:

— Нешто ты и есть тот самый, что самым справедливым станет?

Удивленный вопросом, Павел пожал плечами.

— Не хошь — не говори, — сказал через минуту, так и не дождавшись ответа, старик-возчик и снова повернулся лицом к дороге. — Если станешь — все одно узнаю. О справедливых слава враз по всей земле идет. Хоть фамилию свою назови, чтоб знать: тебя вез али нет.

— Добрынин, — негромко произнес Павел.

— Хорошая фамилия, — кивнул, не оборачиваясь, возчик. — Богатырская. А я у вашего колхозного бригадира ночевал, вот он мне и говорил вечером про тебя — честный, говорил, до глупости. А я его этих слов не одобрил. Я ему так сказал: честность — она не от глупости, а от совестности, когда человеку чужого не надо и своего не жалко. Я ему так и сказал. А он не согласился. Вот тогда я и подумал — и почему это в нашей стране так мало народ честность в себе уважает? А?

— Не знаю, — признался Павел.

— Вот и я не знаю. А ведь я тоже народ, и тоже не очень в себе эту честность уважаю. В других уважаю, а в себе — не очень. Вот и вчера вечером… Ну выпили мы с этим бригадиром, а он мне такую маленькую книжечку показывает — сам Ленин, говорит, написал. Ну а я глаза вылупил — я ж про Ленина слыхал, — и вот когда бригадир в погреб полез за огурчиками солеными, взял я эту книжульку и под рубаху спрятал. Украл в общем. А зачем? Ведь неграмотный я. И старуха моя неграмотная. Вот еду теперь и мучаюсь. Хоть и не очень, если по правде…

— Не хорошо это, — вздохнул Павел.

— Да знаю я, знаю, — вздохнул в ответ старик. — А что ж теперь делать?

— У вас в районе школа есть? — спросил Павел.

— Конешно.

— Ну, тогда возьми и отдай ее в школу, чтоб дети читали. Там-то она пользу принесет, — рассудительно сказал Добрынин. — Да и большую, чем в бригадирском доме.

— О-о-о… — задумчиво протянул возчик. — А и на самом деле мудро… и справедливо… Так и сделаю. Тебя сперва отвезу, а потом сразу в школу, я там эту, что грамоте учит, знаю. Ей и отдам.

Ехали они еще долго — лошаденка была старой и едва переставляла ноги. Телега для нее была все равно, что двести вагонов для слабосильного паровоза. Старик то молчал, то говорил что-то, но уже не про честность, а так, из обычной жизни. А Павел в минуты тишины думал настороженно о своем будущем, а в другие минуты слушал старика, который больше к нему не оборачивался, а рассказывал все, глядя вперед на дорогу. Так, через некоторое время приблизились они к первым избам районного села. Старик тут же сообщил Павлу, что до революции в их селе больше ста хозяйств было, а сколько их сейчас — он не знал, но колхозное хозяйство у них большое, хоть и неуклюжее.