Начало жизни, стр. 81

Маша услышала, что за день до пожара на одной из лип нашли приколотую гвоздем записку. Кто-то грозил Шадринской коммуне. «За ваш донос через три дня будет у вас землетрясение» — писалось в записке. Матвеев поддался на эту хитрую провокацию: съездив в ГПУ, он попросил подготовить охрану всего только за день до обещанного в записке срока… А надо было бы сразу, надо было бы не поверить этому «через три дня». Матвеев винил себя и не мог простить себе оплошности.

Значит, подожгли… Подожгли в такой час, когда все сильные и здоровые были в поле, когда в домах оставалась только часть женщин и дети со стариками.

Кто же мог поджечь? Какой же злодей, какой ненавистник мог пойти на такое преступление, кто? Только тот, кому были ненавистны колхозы. Классовый враг.

Усталая, грязная, Маша отыскала в лопухах свои белые туфли и пошла домой, не надевая их.

Мать встретила ее испуганная: она уже слышала о пожаре и очень боялась, что дочка сунется туда. Она сунулась, но вернулась домой целая и невредимая, и этого было достаточно для матери.

Маша рассказывала обо всем виденном, ее слушали братья, мама, хозяйка, соседка, прибежавшая под окно. На улице возле бревен собирались парни.

Федька Твердунов сегодня держался настороже, не трепался, не балагурил, — Маша заметила это, возвратись домой. Федька и говорил почему-то мало, что было непохоже на него. И только когда к ребятам подошла Фаня, Маша услыхала знакомый неприятный голос:

— Эх, за хорошую бабу что хочешь отдам!

Через пять Дней после печального происшествия Маша уезжала в Ленинград. Она уже знала от Фроси, что поджигатель обнаружен. Это был тот самый «бывший», который ночевал у одного колхозника, своего кума, и пытался развалить колхоз: Нашли двух его соучастников, их допросили, и они рассказали, как было дело. Одним из них, к удивлению многих, оказался Федька Твердунов.

Перед самым отъездом Валентин пришел к Маше. Он передал Анне Васильевне какую-то просьбу тети Рины, потом сказал сестре:

— Проводи меня до переезда.

Пошли. Уже свечерело, высыпали звезды.

— Ты не поправилась за лето. Наверно, устала от своих субботников, активистка, а? — начал задираться Валентин.

— Не в том здоровье, чтобы сало наращивать.

— Ты карась-идеалист.

— Перестань, Валентин. Тебя ничему не научило жизнь, ничему не научил пожар в Шадринской коммуне. Я не знаю, что нужно таким людям, как ты. Каждый честный стремится быть не там, где спокойней и тише, а там, где жарко, где сражение идет. Конечно, ты никого не обманул, ничего чужого не взял, но…

— Еще вопрос, кто честнее: болтуны ваши, ораторы, или человек, который делает свое дело. Еще вопрос…

Валентин был несколько обижен: шадринский пожар научил его кой-чему, но рапортовать Маше об этом — значило, расписаться в своем поражении. Этого он не хотел делать.

— Я совсем не приукрашиваю наших ребят, — продолжала Маша. — В ячейке — разные ребята. Но всё равно, они все — добровольные помощники партии, а партии нужен такой народ. — Маша вспомнила партийное собрание: — До чего же ей, нашей партии, трудно сейчас приходится! Особенно, в такой год, как нынешний, тысяча девятьсот тридцатый. Колхозы народились, а коммунистов нехватает, а политической грамотности еще мало. Что же, дать им разваливаться, чтобы опять кулаки подняли головы? На это никто не пойдет. Меня лично никто не заставил бы посещать субботники, но ведь совесть не позволяет оставаться в стороне. Ну, как это тебе объяснить, не знаю! Ну, гордости во мне больше стало, что ли. Тут исторические события происходят, про них потом в учебниках будут писать, я верю, а ты вот — ни при чем, например. А я — при чем. Я участвую. Я с партией. Я кроха, пускай, но это не проходит мимо меня. Всё переживаю и стараюсь помогать, где могу. Ну, как тебе еще объяснить! Я не умею лучше.

— Куда уж лучше! — проговорил Валентин. — «Ты ни при чем»…

— Я не хочу обидеть тебя. Мне кажется, что когда вы все дома смеетесь, говорите об охоте, о прогулках, о разных кушаньях и прочем, — мне кажется, что вы не живете, как следует, не дышите полной грудью. У вас свой мирок, он никому не интересен, кроме вас. Жизнь идет мимо вас. Мне бывает вас жаль почему-то.

— Ты меня, бедного, совсем похоронила.

— А ты всё ж-таки уйдешь от своих, вот увидишь. Мне не удалось объяснить это тебе, другие объяснят… Вон твоя лодка. До свиданья. Напиши, когда тебя примут в комсомол!

— Эй, парень, перевези сюда лодку! — послышалось в темноте с заводского берега.

— До свиданья, сестра!

Он оттолкнул лодку руками и вскочил в нее, перепрыгнув темную полоску воды. Корма звучно хлюпнула в воде, посылая круги далеко во все стороны.

Глава девятнадцатая

Город, ставший родным, Маша встретила с волнением, как всегда после летней разлуки. Как всегда, он был весь перекопан, на улицах прокладывали под землей какие-то трубы, заново мостили разбитые мостовые, некоторые улицы асфальтировали.

Многие дома были в лесах, на других висели деревянные люльки, закрепленные где-то сверху на крыше. Девушки, сидевшие в люльках, красили стены, и это называлось «косметический ремонт». Сами девушки тоже всегда были в краске, в желтой, розовой, голубой. Дома теперь красились больше в светлые цвета, и город точно молодел.

Трудно было не любить его, город, к которому привыкла, в котором узнала столько нового. Он был знаменитый, этот город, и если жители его жили честно и хорошо, он наделял их частью своей славы, и тогда они говорили «мы ленинградцы». Эта гордость не соперничала с гордостью жителей других городов, — у каждого была своя история, свои заслуги, свое значение. И потому киевляне, москвичи, одесситы, севастопольцы и другие всегда тоже с гордостью говорили «ленинградцы». А если

человек, приехавший из Ленинграда, вел себя недостойно,

то они же называли его самозванцем: «ну, какой же это ленинградец!». И всё это было так потому, что в Ленинграде родилась Революция, потому что он носил имя Ленина.

И Маша была теперь ленинградка. Так её и называли летом на Украине, и теперь вот недавно, на сахарном заводе. Маша вспомнила слова дяди Пали: «В Ленинграде живете, в его городе»… Это Ленинград сделал ее сознательной, возбудил в ней священное желание — помогать родной стране, помогать партии.

Но многое в самой себе не нравилось ей попрежнему. Всё еще недостаточно организована. За всё хватается, всё хочет сделать, но нередко теряет попусту часы и целые дни. Маша вспоминала книжку детского писателя Ильина «Дело о растрате», о том, как некоторые бессмысленно расходуют одну из самых больших ценностей человеческой жизни — время. Писатель не пользовался восклицательными знаками и междометиями. Он деловито, даже сухо приводил данные, цифры, о которых мало кто задумывался. Маша ужаснулась, дочитав до конца: так обирать, грабить самое себя, как обирает она! Так расшвыривать направо и налево драгоценные минуты, часы, дни! Пропадает напрасно чуть ли не полжизни. И так жизнь человека коротенькая, совсем малюсенькая, каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет. А тут еще по собственной глупости…

Впервые эту мысль заронила в ней мать. Если Маша или Сева спали слишком долго, мама будила их со словами: «вставай, полжизни проспишь!». Вставать иногда не хотелось, но подгонял страх: проспать полжизни было просто обидно. Никто не предлагал ликвидировать сон начисто, а мама вечерами сама гнала детей спать. Но… проспать полжизни?

Маленькая книжка познакомила с научной организацией труда, с понятием рационализации, рационального использования своих сил, своего времени.

И сейчас, вернувшись с летних каникул, Маша размышляла о будущем учебном годе, о рационализации своей жизни, о плане. Слишком много заседают в их школе! Можно было бы заседать вдвое меньше, зато серьезней учиться, разумней отдыхать.