Начало жизни, стр. 37

Наступал вечер, тихий летний вечер после сухого теплого дня. В клубе шло партийное собрание — Маша знала это по объявлению на «Невском». На улице никого не было видно.

Маша сунула руку под ступеньки крыльца и вытащила коробку от папиросных гильз. Там лежали лучшие стеклышки, найденные ею: нежноабрикосовое с золотыми и зелеными веточками, стеклышко густовишневого цвета с медальоном, в котором был портрет хорошенькой маркизы, — отбито только плечо, головка целая; и, наконец, тоненький, как ноготь, осколок настоящей китайской чашки с рисунком руки, держащей листок с иероглифами.

Это были настоящие редкости. За них девчонки готовы были дать в обмен целый мешочек разноцветных стеклышек, но Маша не брала.

Захватив свои богатства, она пошла к Лидиному дому. Вбежала на второй этаж — вот квартира комиссара. Дверь приоткрыта. Она вошла без стука и увидела Лиду. Всё ту же стриженную под машинку Лиду в голубом выгоревшем платье, смуглолицую и смуглорукую. Лида стояла у стола одна. Никого не было дома.

— Мы уезжаем завтра, — сказала Маша, сделав шаг навстречу. — Совсем. В Ленинград (она знала, что город переименован, и не считала возможным сказать Лиде, как еще многие говорили, «Петроград»). Возьми на память…

Она положила перед Лидой свои сокровища.

— И до свидания… — дрожащим голосом закончила Маша. — И… не сердись…

И тут произошло нечто: неожиданное для них обеих. Лида подошла к ней, быстро обняла ее, поцеловала куда-то в щеку или в лоб и обе заплакали, заревели. Они стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу, и плакали. И если б кто-нибудь спросил, в это время, отчего они плачут, девочки не сумели бы ответить. Целое лето они косились друг на друга, не разговаривая и держась на расстоянии.

— Ой! — сказала Лида первая. — Зачем ты уезжаешь? Мне будет так скучно без тебя. Я не успела рассказать тебе: мы устраиваем из пионеров такую бригаду, учить будем взрослых, неграмотных. И ты бы могла, ты же хорошо читаешь и пишешь. Я давно хотела тебе сказать…

— Мне самой не хочется ехать отсюда, — сказала Маша от души. — Я ведь о тебе всё время буду думать Ты же мне первая всё объяснила. Мне никто никогда не объяснял про это… про Ленина и вообще.

Щеки их высохли, глаза блестели. Они говорили совершенно серьезно, потому что и в десять лет можно говорить очень серьезно. Лида усадила Машу рядом на диванчике, и они говорили без умолку, перебивая друг друга, объясняя свои поступки, раскрывая святая святых. Они были совсем не похожи друг на друга: Маша — курносая, сероглазая, с немного всклокоченными светло-русыми вихрами и толстыми негритянскими губами, Лида — стриженная под машинку, черноглазая, смуглая, маленьким твердым ртом и тоненьким точеным носиком. Лида говорила тверже, ясней, Маша то и дело восклицала, не договаривала от волнения фразы, перескакивала с одного на другое.

Лида не была бахвалкой, ей хотелось объяснить подруге, что если она понимает некоторые серьезные вещи, то только потому, что многое ей пришлось испытать и повидать вместе с отцом и матерью. А у нее не только папа — комиссар, мама у нее тоже партийная, она сейчас на собрании. А папа стал партийным еще раньше, в царское время, тогда они жили в Тифлисе, «они были еще без меня», сказала Лида. Его тогда жандармы ловили. А во время гражданской войны он воевал против белых.

— Если б не родители, я б тоже была совсем темная, ты не думай, — закончила Лида, ободряя подругу.

— Ты даже сочиняешь стихи. Как это получается у тебя? — спросила Маша.

— Не знаю, просто надо было своими словами что-нибудь сказать. Папа говорит, что получается не очень-то хорошо, потому что у меня сказано «иди на баррикады», а баррикад давно уже нет.

— Я бы и так не написала. Лида, как же я уеду? Я без тебя…

— Мы будем писать письма. Ты мой адрес знаешь, напишешь мне свой и я отвечу. А пока… Подожди, я дам тебе на память ракушек. Из Анапы.

Лида достала с этажерки коробку от конфет. В ней лежали ракушки, собранные ею когда-то на берегу Черного моря. Белые, овальные, с лиловатой изнанкой; длинные, как палец; маленькие круглые, веером.

Девочки засиделись до полночи, и только когда в дверях показалась Лидина мама, они стали Прощаться. Лида проводила подругу вниз, на улицу, и там сказала ей:

— Завтра я буду тебя провожать. Вы до станции на телеге поедете? И я с вами, меня отпустят.

Умытые утренней росой, в траве потягивались стройные ромашки и колокольчики, красовались полевые мальвы и синие звездочки туфелек, звенели кукушкины слёзки. Птицы окликали детей с верхушек придорожных тополей и сосен, а Маша и Сева, сидя рядом с Лидой на краю телеги и болтая ногами, кричали в ответ:

— До свиданья, дятлы и сизоворонки! До свиданья, сосенки и елки! До свиданья, ромашки и львиный зев! До свиданья, зоотехникум! Мы уезжаем далеко-далеко, мы вас никогда не забудем!

Часть вторая

Глава первая

На бабушкином окне — белые кружевные занавески

и

цветы в горшках: бальзамин с мясистым прозрачным стволом, усаженным розовыми мотыльками, красная герань, фикус. Цветы и занавески отделяют комнату бабушки от всего мира. Перед окном — стол. На столе — начатое шитье и железная красивая коробка с надписью: «Уфимский натуральный липовый сотовый мед». Но в коробке не мед, а клубочки ниток и разные пуговицы.

В верхнем углу комнаты иконы. Бабушкины боги, все худощавые, голодные, строгие. Даже у богородицы и младенца щеки бледные, без румянца. Перед иконами зеленая стеклянная лампадка с маслом, она зажжена день и ночь. Зачем? Наверно, чтобы богам было светло

и

не страшно.

Папа и Сева уже в Ленинграде, а Маша с мамой и Володей по пути заехали в гости к бабушке, папиной маме. Она живет в маленьком деревянном городке, при ней — ее двоюродная сестра Глафира Ивановна. Обе старушки ходят в черном, на головах у них в будни черные ситцевые платки, в праздник — черные кружевные шали. Они староверки.

Бабушкины сыновья все разъехались по разным городам и оттуда посылают ей деньги на жизнь. На эти деньги бабушка и живет вместе с Глафирой Ивановной. Навещают ее редко. Илье некогда, заводские дела не пускают, Тимофей — артист, всё время в разъездах, Леонид учительствует на Урале, далеко отсюда.

Бабушка рада приезду внуков. Маленького Володьку она видит впервые. Машеньку ей привозили показать, когда девочке было шесть месяцев. Бабушка взяла ее тогда на руки, стала забавлять и увидела, что на девочке нет креста. Борис Петрович и Анна Васильевна смутились, начали что-то говорить о прогрессе, о праве каждого на свой образ мыслей. Бабушка оглядела их с осуждением и, ни слова не говоря, на другой день окрестила внучку. «Каково мне было перед батюшкой, — корила она сына. — Младенец-то ваш все размеры приличные перерос, срам один. Спасибо, батюшка знакомый, долго не рассуждал. Окунул девку в воду и дело с концом. Она — орать, да уж поздно: крещеная…»

На Володе тоже нет креста, но мама теперь научена горьким опытом: свекровь — старуха упрямая, ее не переспоришь. Староверка, из тех, что живьем себя сжигали в знак протеста против петровых новшеств. И мама вежливо обманывает бабушку: «Крестили Володеньку, да вот затерялся крестик где-то…» Бабушка тотчас достает из круглой жестяной коробочки серебряный крестик и вешает Володьке на шею. Он удивлен — в первый раз видит такую игрушку. Хватает руками, теребит. Мама сидит молча, опустив глаза. Она знает, что врать нехорошо, но ведь иногда приходится…

— С дороги в баньку надо бы, — говорит бабушка. — Вот Глафира отведет вас, тут недалеко. А внучка я вам не дам. Сама его вымою, дома.

Глафира Ивановна ведет Машу и маму в баню. Маша никогда не была в бане: дома ее всегда купали в большом деревянном корыте. Отчего-то становится ужасно стыдно: все раздеваются без стеснения, и Маша раздевается. Она боязливо входит из предбанника в мыльную, держа в руке бабушкин зеленый эмалированный таз. Глафира бесцеремонно оглядывает ее, приторно улыбаясь.