Одинокая птица, стр. 44

Пол все скрипит. Кажется, что в дом залетела большая стая певчих птиц и они носятся вокруг меня со страшным шумом. Вообще-то не стоит здесь задерживаться, чувствуешь себя каким-то привидением или призраком, ожившим, чтобы вернуться в знакомые и все же чужие места. Может, меня никто и не увидит, тревожно думаю я. А может, это вовсе не реальность, а сон? Привстав на цыпочки, я дотронулась до горизонтальной деревянной планки, укрепленной над дверью дедушкиной комнаты — на кончиках пальцев осталась пыль. Бабушку Шимидзу бы сюда, она бы отругала мать и дедушку за то, что они живут в грязи. Едва мне в голову пришла эта мысль, я тут же поняла, что это не сон и никакое я не привидение. В снах не рассуждают о такой прозе жизни, как невытертая пыль, и мертвецам она до лампочки.

Следующая комната — материнская. Она жила здесь в детстве, и позже, приезжая в гости, мы с ней всегда занимали именно эту комнату. Через открытую дверь видна лежащая на полу стопка ее шерстяных свитеров. Мать, очевидно, собирается убрать зимнюю одежду. Робко заглядываю в комнату. На письменном столе, на комоде, на подоконнике — повсюду стоят в рамках мои фото.

Остановившись на пороге, я делаю глубокий вдох, чтобы сдержать нахлынувшие слезы. В каждом письме мать говорила о том, как она по мне скучает. А я пробегала эти строчки небрежно, словно традиционные приветствия, вопросы и ответы. А вот тебе — пожалуйста, стоят три фотографии. Где ни находись, одна, по крайней мере, всегда смотрит на тебя. Вот я после окончания шестого класса. На другом снимке, сделанном прошлым летом, — у нас в саду, на третьем я еще малютка. Я замерла на месте, чтобы прийти в себя.

Направляюсь в следующую комнату — гостиную, где собиралась вся семья. Уже издали чувствуется запах ароматической смолы: дедушка на буддийском алтаре воздавал дань уважения духам своих предков, а также духам жены и своего сына Сусуму. Осталась только половина ароматической палочки, но пепел еще дымится. Значит, дома кто-то есть. Дедушка не оставил бы горящую палочку или свечу в пустом доме: он боится пожара. Во время войны они с бабушкой, после того как вынуждены были прикрыть мастерскую, жили несколько лет в Осаке. А там почти каждую ночь сыпались с неба зажигательные бомбы. Они часами сидели в темноте, ожидая, что сгорят заживо, и с тех пор боялись любого огня.

Я ускорила шаг: мать, наверное, в мастерской. Дверь в мастерскую слегка приоткрыта.

Я остановилась на пороге, всматриваясь в узкую комнату, устланную татами. Окна прорезаны лишь в одной стене.

У окон стоят пять небольших рабочих столов, выстроившихся один за другим — как кресла в поезде. Рядом с каждым столом — плоская подушка для сидения. Мать сидит за самым дальним столом спиной ко мне. На ней темно-синий хлопчатобумажный свитер и серые брюки. Она внимательно рассматривает стежки и так поглощена работой, что не слышала скрип двери. Ей и в голову не может прийти, что это я. Опустив пониже одежду, которую она вышивает, она ловко орудует иглой, держа ее в левой руке. Мать, как и я, левша.

Сделав шаг вперед, я дрожащим голосом произнесла: «Мама!»

Она повернулась всем телом. Наши глаза встретились, она коротко вздохнула, и лицо ее окаменело — наверное, от удивления. Немудрено: можно не поверить глазам своим.

— Мегуми! — произнесла она, задыхаясь.

Мать заметно похудела. Ее заостренные скулы проступили резче, и мы стали больше походить друг на друга.

— Мама, ты здорова? Ты выглядишь ужасно.

Она молча смотрит на меня. Кажется, прошла вечность. Потом наконец ей удается выговорить:

— Я здорова.

Медленно положив на стол работу, она закрыла лицо руками.

В следующую секунду я бросилась к ней, упала на колени подле нее и обняла за плечи. Прижавшись ко мне, она горько заплакала.

— Все хорошо, — бормотала я. — Извини, что свалилась как снег на голову. Только не плачь.

Я крепко держала ее, гладя по спине. Лепетала какие-то нечленораздельные слова, а вернее, куковала, как кукушка. Примерно так успокаивала она меня теперь уже в далеком детстве. Невольно я вспомнила, что в январе, когда она уезжала, мне не терпелось довести ее до слез. Какая же это была низость с моей стороны! Мне хотелось видеть ее страдания. Ужасно! Мне тоже захотелось всплакнуть, но я сдержалась и продолжала гладить ее плечи и волосы. Сейчас я бы отдала все на свете, лишь бы она улыбнулась.

— Все хорошо, все хорошо, — повторяла я как заведенная, хотя она, может, и не слышала моих слов. — Не надо плакать. Я приеду к тебе на лето, и каждое лето мы будем вместе.

Через плечо матери я увидела ее работу. Это особая вышивка, предназначенная для покрывал, которые кладут на буддийские алтари. Дедушка однажды показывал ее мне. Швы делают шелковой нитью. Каждый — размером с песчинку, но он отлично виден, поскольку сияет, как жемчужина. Швы расположены концентрическими кругами, а в центре — только что распустившаяся роза. Все швы, круги и роза — дымчато-алые, как и шелковая ткань, на которой они вышиты. Получается, что роза сливается с воздухом и отдает ему свою красоту. По словам дедушки, в совершенную по своим формам керамическую чашу и даже в один шов, сделанный на покрывале для алтаря, можно вместить весь мир. Мне вспоминается, как мать написала в своем письме, что они с дедушкой молятся одному и тому же Богу, хотя называют его по-разному. И сейчас, смотря на розу, вышитую матерью, я понимаю смысл ее слов, и мне очень стыдно, что тогда не придала им значения. Даже подумала, что мать охватило какое-то безумие. Ладно, лучше забыть об этом.

Обнимая мать, я продолжаю успокаивать ее и одновременно разглядываю свои руки, лежащие на ее плечах. Ладони у меня широкие, пальцы длинные — как у нее. И запястья у нас одинаковые — тонкие, с выступающими косточками. Сейчас мамины глаза в слезах, но когда она перестанет плакать и глянет в мои глаза, станет понятно, что мои глаза — это ее глаза, переданные мне по наследству.

Пришлось подождать, пока она успокоится и тогда все ей объяснить. Я ее дочь, и никто не посмеет нас разлучить на целых семь лет. Мы будем сидеть здесь, в доме, в котором она выросла, и разговаривать. А поговорить нам есть о чем. Боюсь, и лета не хватит. Как всегда, не успеешь сказать самого главного. А теперь надо набраться терпения. Я прижалась щекой к ее плечу. Вышивка «мандала» — это мы двое. Не знаю только, кто из нас цветок, а кто — воздух, в котором растворяется роза.

Глава 11. Перелетные слова

Утром, на следующий день после поездки в деревню, я встала, когда еще не было пяти, беспокоилась за желтые ирисы, которые дала мне мать. Вскочив с кровати в полной темноте, подошла к письменному столу, где они стояли в небольшой вазе с водой. Ну что же, выглядят как вчера, ничуть не хуже. Желтые бутоны набухли еще больше, некоторые вот-вот раскроются. Вынув цветы из вазы, я осторожно завернула их в газету, затем переоделась в темноте и выскочила из дома, пока не проснулась бабушка.

На улице еще горят фонари, но небо уже светло-серое. По дороге мне попались лишь несколько бизнесменов в строгих деловых костюмах и с неизменными «дипломатами». В кронах кленов, растущих вдоль реки, чирикают птицы, но их пока не разглядеть. В половине шестого я была у дома Като. Дверь открыта: пастору кажется, что его помощь может понадобиться какой-нибудь заблудшей душе даже среди ночи. В кухне все выгладит как обычно. На сушке рядом с раковиной стоят керамические тарелки и чашки. На столе лежат аккуратно сложенные салфетки. Я прекрасно здесь ориентируюсь даже при слабом свете раннего утра.

Стараясь как можно меньше шуметь, я открыла дверцы шкафа, где госпожа Като хранит дорогой фарфор, вазы и хрустальные бокалы. Все три вазы стоят на второй полке: хрустальная в виде бутона, керамическая (из того же набора, что тарелки и чашки) и большая глиняная ваза, покрытая глазурью. Ее изготовила своими руками госпожа Учида. Эту вазу я и выбрала. Величиной она с небольшой арбуз, своей шероховатой ярко-рыжей поверхностью напоминает апельсин. Госпожа Учида сделала ее в подарок госпоже Като к тридцативосьмилетию. Мы с Кийоши учились тогда в третьем классе.