Дайте кошке слово, стр. 10

— Счастливо съездить. — Я протягиваю Севе руку.

— Постой! Мне передали, я зачем-то тебе был нужен. По Делу.

Я поворачиваюсь. Прислоняюсь к двери. Надо или книги, или ящик положить в сетку. Все в руках нести неудобно.

— По делу? Нет. Просто мне хотелось тебя видеть. Что ты смотришь? Не веришь?

Я снова еду в автобусе, потом в электричке. Иду вдоль железной дороги, лесом, мимо пионерлагеря. Сейчас я буду дома.

К Любе я не пошла, позвонила, что не могу. Она не обиделась. С ней легко. Всегда легко. Если не хочешь, ей не обязательно объяснять, что с тобой. Она и так все понимает. А с их Алешей я знакомиться не хочу. Вообще не хочу ни с кем знакомиться…

Бабушка стоит у калитки.

— Ну, что там у тебя приключилось?

— Так, бабушка, ничего.

— Как — ничего? Ведь как угорелая умчалась!

Открываю дверь. Наконец я опять в своей комнате. Большой стол со скрещивающимися ножками, сбитый из нескольких деревянных досок, придвинут вплотную к открытому окну. На середине стола в ряд один за другим стоят восемь больших круглых кристаллизаторов. В кристаллизаторах налита морская вода разной солености. В воде плавают артемии. Над столом на двух деревянных подпорках подвешена длинная палка. Вдоль палки протянут резиновый тонкий шланг. От шланга к каждому кристаллизатору отходят с помощью специальных тройников стеклянные трубки с тонкими оттянутыми концами. На стене на гвозде висят две спущенные волейбольные камеры. Тройниками они соединены между собой и с резиновым шлангом, идущим над столом, и с резиновой грушей пульверизатора. Груша лежит на полу.

Я ставлю сетку и книги на диван и подхожу к груше. Наступаю на грушу ногой. Артемии должны дышать. Они не могут перестать дышать оттого, что у меня плохое настроение. Я прижимаю к полу грушу, отпускаю и снова прижимаю. Воздух накачивается в волейбольные камеры. Камеры начинают медленно расправлять складки. Воздух идет по резиновому шлангу, потом в стеклянные трубки и выходит в воду. В кристаллизаторах появляются первые пузырьки. Пузырьки растут. Их становится все больше и больше. Вода кипит вокруг стеклянных трубок. Сюда бросаются артемии. Они уже не управляют своими движениями. Бурлящая вода их подхватывает, вертит, бросает вверх, вниз и отбрасывает к стенкам кристаллизатора. Несколько минут артемии приходят в себя, а потом вновь бросаются в водоворот. Их опять отбрасывает, и они снова бросаются. «Как угорелые», — сказала бы бабушка.

— Ты что, не слышишь? Я тебе кричу, кричу. Иди поешь.

— Я, бабушка, не хочу, я ела.

— Что ж ты там ела?

— Манную кашу.

— Разве это еда — манная каша? Для взрослого человека?

— Бабушка, ты не знаешь, где мой купальный костюм?

— На террасе. Что это ты такую толстую книжку на речку тащишь? Не натаскалась еще за сегодняшний день?

…Вечер. Я стою у открытого окна в своей комнате. На террасе мама, папа и бабушка пьют чай.

— Вечно у нее какие-то тайны.

Это голос мамы. Она жалуется на меня папе.

— Помчалась в город в жару. Бабушка говорит, какая-то подруга рожает. Ума не приложу, кто бы это мог быть?

— А я уверен, что поехала провожать Севу.

Это отвечает папа. Удивительно, до чего они меня не знают.

Я отхожу от окна. Беру пустой кристаллизатор. Насыпаю в него икру из темного пузырька, который я взяла сегодня на кафедре гидробиологии, и заливаю ее тонким слоем воды.

Здесь дней через восемь вылупятся маленькие науплиусы пресноводного рачка бранхипуса.

Глава IV

Хороший заяц, который стоял в очереди

В углу стоит альбом. Он живой. Вернее, в нем, в альбоме, живут два существа, два рачка. Когда я раскрываю альбом, рачки начинают рассказывать. В воде рачки не умеют говорить. В воде они плавают, едят, любят. А здесь, в альбоме, рачки научились разговаривать. Для этого каждый день, много дней подряд умирали рачки, умирали под покровным стеклом в капле воды, умирали в разных позах, умирали для того, чтобы возродиться на бумаге. Каждый рачок отдавал черточку, точку, линию — и вот они создали двух новых рачков.

Два рачка переговариваются между собой. Я не всегда понимаю, о чем они говорят. Иногда я совсем перестаю их понимать, тогда я сержусь, и мне кажется, что они замолчали. Но я ложусь спать и утром, открыв альбом, снова слышу их речи.

В раздевалке я встретила Севу.

— Сева! Какой у тебя портфель! Модный…

Я люблю смотреть, как Сева смущается и старается скрыть свое неудовольствие от моих, как, вероятно, он считает, «бестактных реплик». Сам Сева всегда безукоризненно тактичен. Если вдруг оказывается, что я чего-то не знаю, что должна знать, Сева находит способ это сгладить. Меня такое отношение и трогает, и злит. Возможно, поэтому я нарочно стараюсь быть с ним бестактной. Сева не выносит, когда говорят о его одежде. Он всегда одет лучше всех. Но такое впечатление, словно он от этого страдает. Словно он с удовольствием носил бы совсем другие вещи, но, увы, их нет. Кто-то приобретает, кто-то покупает, а он, несчастный, должен носить. Поэтому все вещи, даже самые модные, самые красивые, на нем висят. И кажется, будто Сева движется сам по себе, а вещи сами по себе.

— Сева, ты торопишься? Я хочу тебе показать альбом. В дипломной кто-нибудь есть?

— Нет.

Мы поднимаемся на четвертый этаж. Заходим в дипломную. Давно я здесь не была. Почти полтора месяца. Писала дома первые главы: постановка вопроса, методика…

Развязываю альбом. Сева смотрит рисунки.

— Железно, — говорит Сева, и я понимаю, что альбом ему нравится.

Глубоко в земле лежат черепки. Роют землю, находят черепки и узнают, как когда-то жили люди. Я ничего не рою, не нахожу никаких черепков, я просто смотрю, как развивается обыкновенный рачок. Современный рачок. Рачок двадцатого века. А должна узнать, как когда-то, много веков назад, одно живое существо превращалось в другое.

— Сева, сейчас я тебе что-то скажу, но об этом никто не должен знать. Ты мне даешь слово?

— Конечно.

Я знаю, Севе можно довериться, на него можно положиться. Так же, как на себя.

— У меня катастрофическое положение. Установить, кто от кого произошел, я, по-моему, не смогу.

Сева очень удивлен:

— Но ведь ты давным-давно все установила.

Я не знаю, как лучше Севе объяснить, чтобы он меня понял, чтобы поверил. Ибо сейчас, когда я еще не могу привести в свою пользу никаких доказательств, мне нужно, чтобы мне поверили на слово, чтобы поверили в меня, в мою интуицию.

— Понимаешь, Сева, меня и Николая Ивановича обманули мои первоначальные рисунки. Они точно соответствовали классической схеме. Но теперь я сделала все рисунки. Казалось бы, ничто не изменилось. Новые рисунки отвечают той же схеме. С оговорками, с допущениями, но отвечают. Однако может же быть так, что факты, соответствующие определенной схеме, не имеют с ней ничего общего. Пойми, все эти рисунки сделаны мной. Для меня здесь каждая черточка и каждая точка живая. Я их физически ощущаю. И пусть все, да, пусть все считают, что я доказала, будто пресноводные рачки произошли от соленоводных, а я чувствую, понимаешь, чувствую, что ничего не доказала и доказать не смогу.

— В науке думают, а не чувствуют. Почему-то там, где надо, ты ничего не чувствуешь. А там, где не надо…

— Ну, а если мы здесь столкнулись с простым приспособлением личинок к различной среде их обитания? — говорю я Севе, делая вид, будто не поняла, что он мне только что сказал. — Личинок артемии — к соленой воде, а личинок бранхипусов — к пресной.

Сева думает. Прикусил нижнюю губу и думает. То, что он сейчас от меня услышал, — гипотеза. Но все дело в том, что если эта гипотеза верна, то она разом уничтожает все мои прежние результаты. И этого Сева не понять не может. Я жду.

— Надо все рассказать Николаю Ивановичу. — Сева что-то сегодня необычайно решителен. Даже костюм на нем перестал висеть.

— Ты же знаешь, что этого делать нельзя.