Хорошо жить на свете!, стр. 14

Митя (штатский) был в своем собственном костюме, только сделал прическу с пробором на боку, тоже приклеил себе усы и попросил у mr Рутыгина цилиндр; въехал он ему до самого носа, но это не беда, только бы в руках держат, ведь в комнате никто в шляпе, все равно, не сидит.

Публики уже много. Сережа звонит второй раз и раздает программы;

— Что это? — говорит кто-то: — смотрите, дети-то наши Гнедича играют. Я думала, детская пьеса будет. Вот странная фантазия!

А, удивились? Не ждали? Ну, a особа-то, вероятно, не из умных: что за смысл был бы играть детскую пьесу? Во-первых, для кого? a во-вторых, нам-то самим что за интерес — дети, и детей же изображать? Жаль, не видно, кто это ляпнул… т. е. сказал.

Третий звонок. Занавес поднят. Я лежу, около меня моя мать. Смешно мне, так и хочется расхохотаться, но я твердо и скоро говорю все, что мне полагается. Оля тоже. Вдруг входит Митя. Смотрю, цилиндр он так смешно в руках держит, точно кастрюлю за ручку, a ус у него один кверху, a другой книзу торчит; все-таки я выдержала, не рассмеялась. Говорю с ним, и как раз по пьесе мне про косую говорить пришлось, a я как-то нечаянно взглянула в публику, a в первом ряду направо одна барышня сидит, a глаза-то у неё «один — на вас, a другой в Арзамас»… — тут я не выдержала, да как фыркну… Митя посмотрел на меня, да и тоже фыркнул… Хохочем и ни слова выговорить не можем. Но я думаю, это не беда: могли же и в пьесе двое посмеяться! ведь часто же на сцене говорят и смеются. Ну, потом ничего все гладко прошло, только, когда Ваня вошел, толстый, как бочка, я опять чуть-чуть не расхохоталась, но все-таки удержалась, a затем и пошла свои мудреные слова говорить: и «профанация», и «нравственные основы», и «попирание прав», конечно, я ничего в этом не понимала, но проговорила ясно, громко, с большой апломбой. (кажется, так это слово? что-то похожее, папа его часто употребляет).

Конечно, публике понравилось, смеялись страшно и хлопали тоже.

Побежали переодеваться для живых картин. Первая: четыре времени года; стали мы вряд: Весна (Женя) в светло-зеленом, вся в цветах, на голове венок; Лето (Лена), в розовом, на голове и в руках колосья; Осень (Оля) светло-сиреневое с бордо, в руках корзина с виноградом, на голове венок из листьев, в руках большая кисть зеленого винограда (вместо винограда взяли ветку хмеля, a в корзину бузины). Зима (я) в белом с блестками и все отделано ватою; всех нас осветили сзади розовым бенгальским огнем.

Во время одеванья вышел у нас крупный скандал; начали мы надевать платья, как всегда, сверх всего того, что обыкновенно под платьем носим; не лезет — пришлось почти все снять, тогда только смогли свои костюмы надеть, но ведь они из папиросной бумаги, пока мы их примеряли да подгоняли, у меня и у Жени они и продрались, у Жени на боку, a у меня сзади; хотели зашить, — еще больше дырка стала; тогда Оля догадалась: принесла куски бумаги и на нас подклеила, так что совсем заметно не было.

Вторая и третья картины — Мария Стюарт (Оля, вся в черном); сперва ее ведут на казнь два палача в красных рубахах (Сережа и Митя), a потом она кладет голову на плаху и палач заносит над ней топор.

Первый раз осветили белым огнем, второй раз красным, чтобы кровавый отлив был. Четвертая картина «Ангел». На веревках повесили корзину, всю ее усыпали белым, a в нее положили мою Лили.

Над колыбелью стоял, наклонясь, ангел (я). На мне была мамочкина длинная ночная рубашка и еще батистовое покрывало, все наклеенное серебряными бумажными звездочками; на крыльях тоже такие же звездочки. Да, я совсем забыла сказать, что шишка моя совершенно исчезла, желтое пятно, по папиному предсказанию, тоже; я напрасно так волновалась: даже, если бы оно еще и сидело, не беда была бы, потому что на голову мне надели светлый мамочкин парик, в котором она один раз играла, и эти волосы прикрыли бы верхушку лба. Осветили нас с Лили голубым бенгальским огнем.

Говорили, что это была самая лучшая картина. Вот вам и «чертенок»! «Чертенок» оказался хорошим ангелом.

Потом шла «Спящая красавица», но я этих картин не видела, потому что в это время переодевалась для Веры, Надежды и Любви, потихоньку, чтобы опять не лопнуло что-нибудь. Вера (Женя) была светло-голубая с большим серебряным крестом; Надежда (Лена) светло-зеленая с серебряным якорем, a Любовь (я) розовая с серебряным сердцем; освещены мы были опять розовым огнем.

Вся публика нас очень хвалила и говорила, что мы все чудно устроили и придумали.

После спектакля мамочка села за рояль, и мы начали танцевать, a через некоторое время дали ужинать. Вот я была голодна, кажется, еще никогда в жизни так есть не хотелось! Ведь я почти весь день пропостилась, надо же было наверстать это! И покушала же я ничего себе, порядочно. После ужина и большие все в пляс пустились, и мамочка, и даже папа, a на рояли все по очереди играли. До двух часов мы так веселились, зато и встала я на другой день в половине первого.

После спектакля. — Новые планы

Спектакль-то наш шикарно прошел, что и говорить, мне даже потом офицер один сказал: «А вы, барышня, очень хорошо о профанации говорили», но мамочка мне комплиментов за мою последнюю диктовку не делала, да, по правде говоря, и не за что было: четырнадцать ошибок насажала, и глупых таких, что и самой стыдно. A ведь до экзаменов меньше месяца осталась. Мамочка сказала, что теперь за меня примется и хорошенько меня подтянет, a то, если дела наши пойдут дальше так же печально, как эта диктовка, то мы и на тетину свадьбу не поедем. Я мамочку знаю, она никогда меня не запугивает, добрая она очень, но если найдет что-нибудь нужным, ни за что ее не переупрямишь, сделает по-своему.

Мне даже подумать страшно, что я не поеду на свадьбу тети Лидуши. Буду теперь хорошо учиться!.. Вот только одно мне мешает, так в голове и сидит: что мне устроить двадцать второго июля на свои именины? Хочу я в этот день что-нибудь совсем-совсем новенькое устроить, такое, как никому и в голову не приходило. Жаль, Володьки нет, он мастер придумывать всякую всячину. Разве с Митей посоветоваться.

A ведь он считает меня своей невестой, даже вырезал у себя на тросточке перочинным ножом «Муся»; он мне еще вчера говорил, что, если я раздумаю за него выйти замуж, a захочу за кого-нибудь другого, то это большой грех будет, не исполнить своего слова. Ведь правда, это нечестно. Лучше я ему прямо теперь скажу, что замуж никогда, ни за кого не выйду.

Ах, все это глупости, a вот, что мне придумать на двадцать второе, так вот гвоздем и сидит в голове, ни о чем другом думать не могу!

Болезнь Ральфа. — Письмо

Я не понимаю, что с моим бедным Ральфиком приключилось: два дня все сидел под моей кроватью и, чуть его тронешь, пищал так жалобно; даже не вылезал, чтобы поесть, a уж он-то обжорка порядочный нужно было миску к нему подносить, и то ел очень неохотно. Нос у него совсем горячий и мокрый, и как-то он так странно пофыркивает. Теперь он из-под кровати вылез, но новая беда тащит правую заднюю ногу, не может ступить. Я ужасно испугалась, мамочка тоже; послали сейчас же за ветеринаром; тот пришел, осмотрел его и сказал, что у него чумка, что это у всех щенков бывает, но у Ральфа она очень сильная и сделался паралич ноги.

Тут уж я не выдержала и разревелась. О, я хорошо знаю, что такое паралич; я помню у дедушки это было, и он долго-долго совсем двигаться не мог, a потом уж умер. Неужели и с Ральфиком так будет? Доктор и мамочка успокаивают меня, говорят, что у него наверно скоро пройдет; ветеринар прописал ему какие-то впрыскивания в ногу под кожу из чего-то вроде хинина, не помню, как называется, еще это иногда в ветчине бывает и им можно отравиться. Доктор посидел, пока из аптеки лекарство принесли, и сейчас же сделал моему несчастному ребенку впрыскивание. Я конечно убежала, чтобы не видеть, и уши заткнула, думала, он на весь дом кричать будет. Мамочка говорит, что он даже ни разу не взвизгнул. Вот молодчина! Не в меня: я бы такого крику справила от одного страха!