Мужская школа, стр. 7

Мы кинулись навстречу друг другу одновременно, я с силой выставил свой кулак, а Рыбкин прямо носом нарвался на него, его же удар снова пришёлся мне в ухо.

Я тряс головой и пошатывался, по сути, проиграв, но у Герки из носа шла кровь, а значит, победа причиталась мне.

Послышались разочарованные возгласы, но Рыжий Пёс оказался человеком слова надо же, и я испытал к нему тёплое чувство.

Всё, пацаны, всё! кричал он. — Как договаривались, до первой краски! Победил новичок!

— Да, победил! — ворчал кто-то.

— Еле на копытах устоял!

— Его бы, нежного!

— Косалка есть косалка, — отвечал Щепкин назидательно. Можно и одним ударом краску достать!

Приходя в себя, я глянул на своего противника. Глаза у Герки болезненно блестели, кто-то притащил ему платок, смоченный в воде, и Рыбкин положил его на переносицу. Незнакомый секундант советовал:

— Голову задери! Голову!

Мне хотелось подойти к соседу, но я не знал, что скажу и что сделаю. Пожать руку? Извиниться?

Нет, ненависти к нему у меня не было, но и любви тоже, ведь, в конце-то концов, всё это затеял он.

Я расстегнул китель, подтянул брюки, взял порт фель и вот так, в расстегнутой форме вышел на улицу. Пусть плохо, но я победил.

На углу стояли Щепкин с Корягой. Они курили, и первым моим желанием было обойти их обоих. Но что-то помешало мне это сделать. Это что-то оказалось очень правильным. Рыжий Пёс хоть и дунул мне противным табачным дымом прямо в лицо, но слова произнес одобрительные:

— А ты молоток! Конечно, победил случайно, но это неважно. Главное — победить. Почаще тебе драться надо, почаще, туды-растуды.

Странно! Со вчерашнего утра он совсем не матерился, и вот снова. Похоже, ему эта матерщина нужна, чтобы как-то так выглядеть, ну, что ли, авторитетно. Только перед кем? Меня испытать? А может, это он перед Корягой?

— Эх вы, пацаны, пацаны! сказал невыразительно, совсем без интонаций, Коряга. — Малышовые у вас всё какие-то дела.

Я думаю, промолчи я тогда дома о своей сомнительной победе, не расскажи маме про косалку, глядишь, всё бы и обошлось, и не пришлось бы мне долгих два года до самого седьмого класса — мыкать свою горькую судьбинушку. Да и мама, взрослый человек, ей бы разобраться как следует в том, что происходит, и промолчать, не побежать в школу, но разве можно винить мать за то, что её ребёнку достается, пусть и в честной драке. Ни я, ни она не знали тогда, что в мужской школе существуют свои правила, не думали-не гадали, что множество мальчишек, оказавшись вместе, соединяются между собой совсем на иных основаниях — эта масса становится крепче, потому что в ней нет неустойчивых девчачьих вкраплений. Структура оказывается похожей на монолит, а невидимые миру внутренние законы напоминают едва ли не масонский кодекс. Многих легко подчинить немногим, и рядом с муштрой внешней — одинаковая причёска, одинаковая форма, одни и те же требования к знаниям, общие для всех правила поведения, которые висят в школьном фойе, возникает муштра внутренняя, следование правилам неписаным, преступить которые во много раз опаснее, нежели правила писаные.

И выходило человек воспитывался несвободным с самого детства. Правила, конечно, должны существовать, особенно когда тебя учат правописанию или алгебре. Но жить по правилам, придуманным взрослыми на все случаи жизни, а там, где эти законы кончаются, жить по правилам тайным, от взрослых скрываемым, а оттого и более жестоким, почти немыслимо. Человек вырастает трусливым, оглядчивым, боящимся проговориться, признаться, лишний раз засмеяться.

И ведь потом, став взрослым, человек отнюдь не становится свободным. Теперь он следует правилам коллектива, который, в отличие от мальчишеских, часто глупых, выдуманных, прислуживающих самым наглым и горластым, не скрывает, а бесконечно подавляет всякую особенность.

Мы будто клятвенно согласились всей страной каждому, кто высовывается, каждому, кто умнее, изо всех сил лупить по кумполу. И лучше, если это делается с самого раннего детства.

Нормальное биологическое признание, что все люди одинаковы, превращается в глупость: все равны! Равны талантливые от рождения и закадычные бездари, равны работяги и бездельники, равны умные и тупари, и, если ты по-настоящему не дурак, выгоднее всего прикинуться полным идиотом.

Ну а если не будешь следовать правилам, явным и тайным, пеняй на себя. Тебя, как ёлку под Новый год, увешают с ног до головы такими украшениями, что жить не захочешь.

9

Одним словом, рассказал я про косалку маме, она, ничего мне не сказав, побежала к Зое Петровне, а та устроила разбирательство.

О боже! В чем разбираться, если подрались двое? Искать третьего? Может ли быть занятие более бессмысленное?

Она оставила нас после уроков и принялась оглядывать всех по очереди. Глазки у Зои Петровны серые, маленькие, на скуластом круглом лице никакого выражения, хоть она и желала бы выглядеть строгой. Тонкие губки поджаты, бесцветные серые волосы расчёсаны на пробор и забраны сзади в жидкий пучок. Серая кофточка, серая юбка, серые чулки и чёрные туфли. Ничем не отличимая от нас по цвету серая училка, исполняющая свои, ей ведомые, правила.

— Говорят, у вас вчера была драка.

— Кто говорит? — спросил у меня за спиной Рыжий Пёс.

И тут на меня небо рухнуло. Умная учительница на такой вопрос могла что-нибудь уклончивое сказать. Например, мол, вся школа говорит. А она возьми да и брякни:

— Один ваш товарищ говорит! Ваш избитый одноклассник!

Ого!

Зоя Петровна ещё продолжала оглядывать класс поодиночке, но теперь это ей совсем не удавалось, потому что всё сдвинулось и зашевелилось, и ей некого стало пристально рассматривать.

Хочу уточнить — я ведь не знал, что мама моя с ней говорила. Я подумал, это Рыбкин проговорился. Да тут выбор невелик, если один — подчеркнём это слово из выступления Зои Петровны, и к тому же ваш избитый одноклассник. Или он, или я.

Нет, не мог я подумать про маму, про эту её непрошеную помощь, а Герка на меня уставился и глаза свои прищурил:

— Сука, — шептал он, — ну, сука!

Что? — возмутился я совершенно искренне и хрястнул Герку по голове хрестоматией. В ответ он вцепился мне в плечо, ещё немного, и всё повторилось бы, как вчера, с очередной косалкой где-нибудь на улице, но учительница нас всё-таки разняла.

— О! — сказала она, глядя на меня. — Оказывается, ты не такой уж и беззащитный.

Класс заржал. По всему выходило, это я жаловался ведь училка сама призналась. И что бы я сейчас ни говорил, как бы ни защищался всё, одной её фразой я был приговорён в предатели! В доносители! В суки!

Расплата наступила мгновенно. Едва она отвернулась, я получил щелбан по затылку. Глупо всё вышло. Получилось, что я сам на себя настучал. И сам же ещё признал, что косалку выиграл мой сосед, что он меня избил и что я признаю своё избиение. Вот дурак!

Винить мне было некого, и хоть после уроков я рванулся к маме в госпиталь, чтобы узнать полную правду, как я мог ругать её за разговор с учительницей? Самому надо молчать!

Я шёл домой, глотая собственные слёзы, а в ушах стоял свист. Они свистели мне весь класс! — когда я выбегал из него. А эта бестолковая училка лишь разевала молча рот. Её беспомощные слова тонули в мальчишеском свисте, да и вообще, что она после всего этого стоила?

Я выскочил из класса, как из огня.

10

Следующее, что мне выпало, была «тёмная».

Дня два или три со мной никто не разговаривал. Кроме, конечно, учителей. Они, как и других, вызывали меня к доске, что-то спрашивали, я отвечал очень плохо, иногда совсем невпопад, и дневник мой украсили жирные двойки. Класс на мои ответы у доски ровно никак не реагировал, но это, я думаю, потому, что вообще все отвечали плохо и классный журнал был весь в парах. Тут я ни от кого и ничем не отличался. И слава богу! Не дай бог, если бы я ещё при этом хватал пятёрки. Совсем бы конец.