Мужская школа, стр. 45

Я проводил своих друзей до дому и поднял воротник ещё выше: теперь уж не только душа, но и всё моё бренное тело не знало, куда деваться.

Это теперь, в нынешние времена, можно, допустим, переспать на вокзале, притулиться к спинке казённой лавки да и всё, по крайней мере над головой не каплет, а в ту пору это было совершенно невозможно. На железнодорожный перрон и то по билету, за деньги, пускали, чтобы поезд встретить. А когда поезд уходил, всех выпроваживали вон, а в зал для пересадки пускали тоже строго по билетам, но уже железнодорожным, где указано, какой у тебя поезд. Единственный бесплатный вход был в кассовый зал, но там вечная толпа, давка, прокуренный кислый дух, ворьё.

В общем, не было приюта на этой земле ни моей душе, ни мне, и я двинулся куда глаза глядят.

Город наш даже, кажется, в войну по ночам освещался лучше. То ли шпана выбила лампочки на фонарных столбах, то ли рвались от яростных ветров электрические провода, но тьма стояла кромешная. Такой порой лучше всего ходить не по тротуарам, ведь где-нибудь в подворотне может затаиться хулиганьё, не «Чёрная кошка», конечно, но всё же, и под-раздеть, стащить хотя бы кепку, избить, отнять, если что в руке несёшь, — это тебе пожалуйста, так что народ ходит такими вечерами посредине дороги, прямо по мостовой, норовя оступиться в колдобину, захлебнуть ботинком грязи, а то и просто ногу подвернуть.

Шёл и я серединой дороги, маленький и тощий пацан, придумавший себе одиночество.

Как я выбрал эту цель, я и сам не понимаю. Ноги сами принесли меня к трехэтажному зданию роддома, где лежала мама. Я ходил сюда каждый день после уроков, прямо с сумкой, и мама уже ждала меня, появлялась в окне третьего этажа, махала рукой, посылала воздушный поцелуй, а я ей в ответ показывал на пальцах полученные отметки, плохие, ясное дело, забывая, потому что не в них ведь сейчас была суть.

Потом я заходил в прихожую роддома, и старая нянька, всегда одна и та же, одобрительно кивая мне, принимала от меня для мамы записку с перечислением малопримечательных домашних новостей. Ответа я не ждал, потому что ответ мама выбрасывала мне в окно, и это был самый замечательный момент, потому что одно дело получить записку из рук в руки и совсем другое — поймать её прямо в воздухе.

Мама в своих записках утешала меня, надо же! Писала, чтобы я не беспокоился, не приходил каждый день, ведь ещё и бабушка приходит, и отец, и её подруги по работе навещают, а мне надо учиться, да и тренировки. Я крутил головой, не соглашаясь с этими требованиями, потому что читал записку прямо тут же, перед роддомом, у неё на глазах. Чудачка, утешает меня, хотя это я должен бы утешать её. Идут дни за днями, а она почему-то не рожает, и я без конца вспоминаю тот наш разговор и мамины слезы.

Сейчас она не плачет. Не позволяет себе. И я улыбаюсь ей, пишу бодрые реляции, будто всё на свете позабыл. Да разве такое забывают?

Ну вот. А теперь я оказался здесь ночью.

Пусто вокруг, в окнах роддома только лишь кое-где ярко светятся окна. В некоторых ещё слабо горит свет, в остальных же чернильная темнота.

Я спрятался за телеграфный столб, и слёзы катятся из моих глаз.

Господи! прошу я. — Обещаю сделать всё, что ты прикажешь, только пусть она будет жива и здорова!

Мне кажется, какая-то угроза нависла надо мной, и я молю:

Все двойки исправлю, стану зубрить день и ночь эту проклятую математику, чтобы только не расстраивать маму, но помоги ей, ради Христа, спаси и сохрани!

Слова эти, эти выражения нам, дело ясное, не преподают в школе, не вычитаешь их и в книгах, которые выдают в библиотеке, они из бабушкиных уст.

Бабушка шепчет их или говорит вполголоса, когда, видать, не по себе, но вполголоса — это вполне достаточно, чтобы запомнить, спрятать в свою память, на всякий случай. И вот он, этот случай. Настал.

Тяжёлый мохнатый шар, намотавшийся в моей душе за вечер, тает, как будто мои слёзы растворяют его. Выплакавшись, я поворачиваюсь и медленно иду домой. Я бы не пошёл, да мне некуда.

У самых ворот я притормаживаю: сердце моё падает в пятки. Какая-то темная фигура прижалась к забору. Пьяный человек едва шевелится, будто слегка покачивается, и стонет. А если он бросится на меня? Возле дома-то?

Я быстренько проскакиваю опасное пространство, открываю и захлопываю за собой калитку. И вдруг что-то осеняет меня. «Не может быть! говорю я себе и себе же отвечаю — Почему?»

Постояв минутку, отдышавшись, успокоив сердце, я открываю калитку вновь и делаю несколько шагов к пьяному.

— Пап! — спрашиваю я — Это ты?

Чёрная масса перестает издавать непонятные звуки, и голова поворачивается ко мне.

А! Ты! Я слышу искажённый, но знакомый голос.

Наступает пауза.

Идём домой! говорю я и чувствую, что мне его просто жалко. Вся обида прошла, выдохлась. Мы оба переживали с ним, только по-разному, вот и всё. У каждого свои возможности.

Отец протянул мне руку, я подставил под неё свою спину, но он легонько оттолкнул её, выпрямился и довольно прямо пошёл к калитке. Ещё бы! Ему надо было стараться, а то ведь сейчас дверь откроет бабушка и увидит всё своими глазами.

Она и увидела. Всплеснула руками и, забавное дело, набросилась на меня:

— Где вы были?

Да слегка погуляли, весело ответил я.

20

Бурная осень выпала на сорок девятый год.

Сначала родился брат, потом нас принимали в комсомол, а дальше стряслось такое… Нет, пожалуй, лучше всё по порядку.

В брате, существе красном и сморщенном, похожем на древнего гномика, меня радовало единственное место его краник. Похлопав глазами и на минуту утихнув, он вдруг напрягался, и его крошечный фонтанчик извергал прямо вверх довольно-таки энергичную для такого возраста стеклянно-прозрачную струю в виде знака вопроса.

Я хохотал, мама смеялась тоже, а бабушка в девяносто девятый раз растолковывала нам, что эта жидкость — чудесное питьё при всяких брюшных болях и замечательная примочка, если, скажем, синяк или кости ноют. Время от времени она подходила к новому источнику со старой кружкой и набирала жидкость для компресса, которым и правда обвязывала руку.

Обжора он был беспардонный, когда принимался сосать молоко, мне казалось, он всю мать вытянет. Ну и орал от нечего делать. Мама сперва пугалась, звала врача, но я-то сразу понял, он орёт по своей зловредности, когда не спит, вот и всё. Заявляет о своём присутствии. Устанет и уснёт.

Так что уроки теперь я должен был делать совершенно новым образом. Пока он спит, я, допустим, решаю задачу, как только заорёт — о чём-нибудь думаю или берусь за книгу. Но даже просто читать под этот вой не очень-то получалось. Так что вроде у меня теперь появился новый мотор с приводом к урокам. Заведующий моей головой, тоже мне, выискался!

И всё-таки зла на него я не таил. Подчинялся, как стихийной силе, и всё. Со временем его стариковские морщины разгладились, мордуленция обрела чёткие черты и; голос стал басистее. В общем, въехал в мою жизнь этакий гудок.

В эти же дни наш класс переживал вступительную суету. Зоя Петровна объявила, что к октябрьским в комсомол примут первую партию семиклассников. Тех, конечно, кто достоин, кто выучит устав и комсомольскую историю, а главное, получит рекомендации. Для всех пионеров обязательна рекомендация совета дружины, но, кроме того, нужно ещё две получить от комсомольцев со стажем или одну от члена ВКП(б).

Никто, конечно, не говорил про желание, потому как подразумевалось, что нежелающих в таком деле нет и быть не может. Ну вот. Прибыл к нам школьный секретарь Костя Ветрогонов из 10 «б», гордость и общая краса, длинный, сутулый и в очках, говорят, на физкультуре все над ним ржали, потому что у Кости природно отсутствовало чувство координации движений, зато на математике, физике и химии он мог бы ржать над любым и всяким, потому что равных ему не находилось, и Костя был победителем всех городских математических олимпиад. Даром что фамилия Ветрогонов.