Последний из могикан, или Повествование о 1757 годе, стр. 56

В то время как вождь произносил эти слова, останавливаясь после каждой фразы, чтобы усилить их впечатление, преступник из уважения к его рангу и возрасту поднял голову.

Выражение стыда беспрестанно сменялось на его лице выражением ужаса и гордости. Сузившиеся от душевного страдания глаза блуждали, останавливаясь то на одном, то на другом из дикарей, от которых зависела его участь. Гордость в последнее мгновение взяла верх. Он встал и, обнажив грудь, твердо взглянул на острый сверкающий нож, уже занесенный над ним неумолимым судьей. Он даже улыбнулся, когда оружие вонзилось ему в сердце, как бы радуясь, что смерть оказалась менее страшной, чем он предполагал, и тяжело упал ничком к ногам Ункаса, продолжавшего стоять сурово и непреклонно.

Женщина вскрикнула и, затушив факел о землю, погрузила хижину во мрак. Толпа зрителей поспешно покинула судилище, и Дункану показалось, что в хижине не осталось никого, кроме него и трепещущего тела гурона.

Глава 24

Тогда сказал мудрец: "Король, скорей! Не жди!

Совет свой разгони – смирятся все вожди…"

Поп. «Илиада»

Но уже в следующее мгновение Дункан убедился в своей ошибке. Сильная рука легла на его плечо, и он услышал тихий голос Ункаса, шептавшего ему на ухо:

– Гуроны – собаки. Зрелище крови не страшно воину.

Седая Голова и сагамор невредимы, и ружье Соколиного Глаза бодрствует. Ступай! Ункас и Щедрая Рука незнакомы друг с другом. Довольно. Хейворд был бы рад услышать больше, но легкий толчок руки друга заставил его направиться к двери и напомнил ему об опасности, которую мог повлечь за собой их разговор, если бы он был обнаружен. Медленно и неохотно уступая необходимости, он покинул хижину и смешался с толпой, бродившей поблизости.

Потухающие костры на просеке бросали тусклый, неверный свет на смуглые фигуры индейцев, в молчании прохаживавшихся около хижины; случайно вспыхнувшее яркое пламя осветило хижину, и на мгновение стала видна фигура Ункаса около мертвого тела.

Группа воинов вскоре опять вошла в хижину; они вынесли оттуда труп и отнесли его в соседний лес. Дункан пошел бродить между хижинами, стараясь найти какие-нибудь следы той, ради которой он подвергался опасности. Никто не обращал на него внимания, он мог бы легко бежать и присоединиться к своим товарищам, если бы такое желание у него явилось.

Но, не говоря уже о непрестанном беспокойстве за Алису, Хейворд волновался теперь и за Ункаса, и все это вместе удерживало его в лагере индейцев. Поэтому он продолжал бродить от хижины к хижине, заглядывая в каждую из них только для того, чтобы убедиться в окончательной безуспешности своих поисков. Так обошел он всю деревню. Отказавшись от бесполезных розысков, он той же дорогой пошел обратно к хижине совета, решив отыскать Давида.

Достигнув строения, которое оказалось одновременно и судилищем и местом казни, молодой человек увидел, что возбуждение индейцев уже утихло. Воины опять собрались в хижине и теперь спокойно курили трубки, степенно разговаривая о последнем походе к верховьям Хорикэна. Возвращение Дункана, вероятно, напомнило им о его профессии и о подозрительных обстоятельствах его появления, но они, казалось, не обратили на него внимания. До сих пор обстоятельства благоприятствовали планам Хейворда, и ему не нужно было никакого другого советчика, кроме его собственных чувств, чтобы убедиться в том, что настало время действовать.

Не выдавая ничем своей неуверенности, он вошел в хижину и сел с важным видом, гармонировавшим с манерами его хозяев. Одного мгновенного, но пытливого взгляда было для него достаточно, чтобы убедиться в том, что хотя Ункас все еще оставался на том же месте, где он покинул его, но Давид куда-то бесследно исчез. Никаких других стеснений, кроме бдительных взоров молодого гурона, расположившегося около него, пленник не испытывал, хотя вооруженный воин стоял, прислонившись к дверному косяку. Во всех других отношениях пленник, казалось, пользовался полной свободой; но он не принимал никакого участия в разговоре и походил гораздо больше на изваянную из камня прекрасную статую, чем на человека, обладающего жизнью и волей.

Хейворд, еще так недавно наблюдавший, с какой быстротой индейцы расправляются со своими врагами, понял, что не должен привлекать к себе их внимания какой-нибудь неосторожной выходкой. Поэтому он предпочитал больше молчать и размышлять, чем разговаривать; однако вскоре после того, как он сел на свое место, которое благоразумно избрал в тени, один из пожилых вождей, говоривших по-французски, обратился к нему.

– Мой канадский отец не забывает своих детей, – сказал вождь. – Я благодарен ему. Злой дух вселился в жену одного молодого воина. Может ли искусный чужестранец изгнать его?

Хейворд знал некоторые приемы шарлатанского лечения, практикуемого индейцами в подобных случаях. Он понял сразу, что этим приглашением можно будет воспользоваться для достижения своей цели. Трудно было бы в настоящую минуту сделать предложение, которое доставило бы ему больше удовольствия. Однако, зная о необходимости поддерживать достоинство своего мнимого звания, он подавил свои чувства и ответил с приличествующей таинственностью:

– Духи бывают разные. Одни отступают перед мудростью, тогда как другие могут оказаться слишком сильными.

– Мой друг – великий врачеватель, – сказал хитрый индеец, – пусть он попробует.

Дункан ответил жестом согласия. Индеец удовольствовался этим знаком и, закурив трубку, ждал момента, когда можно будет отправиться в путь, не теряя достоинства. Нетерпеливый Хейворд, проклиная в душе церемонные обычаи индейцев, вынужден был принять такой же равнодушный вид, какой был у вождя. Минуты тянулись одна за другой и казались Хейворду часами. Наконец гурон отложил в сторону трубку и перекинул плащ через плечо, намереваясь направиться в жилище больной. В это самое время проход в дверях заслонила могучая фигура какого-то воина, который неслышной поступью молча прошел между насторожившимися воинами и сел на свободный конец низкой связки хвороста, на которой сидел Дункан.

Последний бросил нетерпеливый взгляд на своего соседа и почувствовал, как непреодолимый ужас овладевает им: рядом с ним сидел Магуа. Неожиданное возвращение коварного, страшного вождя задержало гурона. Несколько потухших трубок были зажжены снова; вновь пришедший, не говоря ни слова, вытащил из-за пояса свой томагавк и, наполнив табаком отверстие в его обухе, начал втягивать табачный дым через полую ручку томагавка с таким равнодушием, точно утомительная охота, на которой он провел два последних дня, была для него сущим пустяком.

Так прошло, может быть, минут десять, показавшихся Дункану веками. Воины были уже совершенно окутаны облаками белого дыма, прежде чем один из них решился наконец заговорить:

– Добро пожаловать! Нашел ли мой друг дичь?

– Юноши шатаются под тяжестью своей ноши, – ответил Магуа. – Пусть Шаткий Тростник пойдет по охотничьей тропинке – он встретит их. Последовало глубокое и суеверное молчание. Все вынули изо рта свои трубки, как будто в это мгновение они вдыхали что-то нечистое. Дым тонкими струйками клубился над их головой и, свиваясь в кольца, поднимался через отверстие в крыше, благодаря чему воздух в хижине очистился и смуглые лица индейцев стали отчетливо видны. Взоры большинства устремлены были на пол; некоторые из более молодых воинов скосили глаза в сторону седовласого индейца, сидевшего между двумя самыми уважаемыми вождями. Ни в осанке, ни в костюме этого индейца не было ничего, что могло бы дать ему право на такое исключительное внимание. Осанка его, с точки зрения туземцев, не представляла ничего замечательного; одежда была такой, какую обыкновенно носили рядовые члены племени. Подобно большинству присутствующих, он больше минуты смотрел в землю; когда же решился поднять глаза, чтобы украдкой взглянуть на окружающих, то увидел, что он составляет предмет общего внимания. Среди полного безмолвия индеец встал.