Моникины, стр. 26

— Это замечательно! Какое это дает вам прекрасное средство узнать знакомого, который сидит, например, на дереве! Но разрешите узнать, доктор Резоно, в чем состоят признанные преимущества системы нумерации? Меня снедает нетерпение.

— Они связаны с интересами правительства. Вы знаете, сэр, что общество существует для надобностей правительств, а сами правительства, главным образом, — для взимания пошлин и налогов. Так вот, благодаря системе нумерации мы имеем возможность включить в эти сборы всех моникинов, так как они периодически проверяются по своим номерам. Эту мысль подал один наш видный статистик, который за свое изобретение удостоился милостей двора, а за находчивый ум был принят в Академию.

— Все же надо признать, дорогой доктор, — вставил лорд Балаболо со своей обычной скромностью и, я бы добавил, великодушием молодости, — что некоторые из нас отрицают, будто общество создано ради правительств, и утверждают, что правительства созданы для общества или, другими словами, для моникинов.

— Пустые теоретики, мой дорогой лорд! Их теории, хотя бы они были верны, никогда не применяются на практике. В политических вопросах практика — это все, а теории бесполезны, кроме тех случаев, когда они подтверждают практику.

— У вас и теория и практика совершенны! — воскликнул я. — Очевидно, что разделение на цвета или касты дает возможность властям начинать сбор налогов с самых богатых, или «пурпурных».

— Свойственная моникинам осторожность, сэр, не позволяет им класть краеугольный камень в вершину здания; они ищут фундамента, а так как налоги — стены общества, мы начинаем снизу. Когда вы лучше узнаете нас, сэр Джон Голденкалф, вы поймете всю красоту и благодетельность экономики моникинов.

Тут я коснулся слова «моникины», которое они часто употребляли, и, признав свое невежество, попросил дать мне объяснение этого термина, а также более общий обзор происхождения, истории, чаяний и политических стремлений интересных незнакомцев — если только можно называть их так, когда я уже столько о них узнал. Доктор Резоно признал мою просьбу естественной и заслуживающей исполнения, но тактично намекнул на необходимость поддерживать организм питанием. Он дал мне понять, что дамы накануне мало ели за ужином, а он, хотя и философ, пустится в желаемые объяснения с гораздо большим пылом и рвением после того, как улучшит свое поверхностное знакомство с закусками в одном из шкафов и заглушит настойчивый голос своего аппетита. Это было настолько разумно, что я ничего не мог возразить и, подавив любопытство, дернул звонок. После этого я удалился к себе в спальню, чтобы одеться хотя бы в той мере, как это было минимально необходимо в полуцивилизованном состоянии человека, а затем дал нужные приказания слугам, которых, кстати сказать, я решил оставить во власти пошлых предрассудков, питаемых людьми в отношении семейства моникинов.

Но прежде, чем расстаться с моим новым другом, доктором Резоно, я отвел его в сторону, объяснил, что у меня есть в гостинице знакомый, на редкость своеобразный философ по человеческим меркам и великий путешественник, и попросил разрешения посвятить его в тайну обещанной лекции об экономике моникинов, чтобы привести с собой в качестве слушателя. В ответ на это «№ 22817, кабинетно-коричневый», он же доктор Резоно, охотно изъявил согласие и деликатно выразил надежду, что этот новый слушатель (конечно, это был не кто иной, как капитан Ной Пок) не сочтет унизительным для своего мужского достоинства уступить щепетильности дам и появиться в наряде, изготовленном единственным приличным и почтенным портным и суконщиком — Природой. Я от души одобрил этот совет, и мы расстались после обычных поклонов и взмахов хвоста, обещав друг другу встретиться точно в назначенное время.

ГЛАВА X. Сложные переговоры, в которых человеческая деловитость совершенно посрамляется, а человеческая находчивость оказывается весьма заурядной

Мистер Пок выслушал мой рассказ обо всем, что произошло, весьма серьезно. Он сообщил мне, что наблюдал у котиков такую сообразительность и знал столько зверей, обладавших, казалось, разумом человека, и столько людей, близких по глупости к зверям, что ему вовсе не трудно поверить каждому моему слову. Он также с большим удовольствием согласился выслушать лекцию по натурфилософии и политической экономии из уст обезьяны, хотя дал ясно понять, что его согласие отнюдь не связано с желанием чему-либо поучиться: у него на родине эти предметы изучают в начальных школах и даже ребятишки, бегающие по улицам Станингтона, обычно разбираются в них лучше, чем старики в других странах. Все же у обезьян могут оказаться новые идеи, а он всегда готов выслушать других, если им есть что сказать, поскольку так уж повелось на этом свете: если человек сам о себе не скажет, говорить за него никто не станет.

Но когда я коснулся подробностей предстоявшей встречи и упомянул, что слушатели, из уважения к дамам, должны быть одеты только в собственную кожу, мой друг так разъярился, что я боялся, как бы это не кончилось припадком.

Старый моряк разразился проклятиями и заявил, что не станет корчить из себя обезьяну и разгуливать в таком наряде, что бы ни думали по этому поводу обезьяньи философы и высокородные обезьянши, будь их хоть полный трюм; что он склонен к простудам; что он знавал человека, который вздумал в этом отношении подражать зверям: не успел бедняк оглянуться, как у него отросли когти и начал пробиваться хвост—заслуженная кара за желание стать не тем, чем его сотворило провидение; что уши у человека и без того голые и, если обнажить все тело, лучше от этого слышать не станешь; что он не возражает против того, чтобы обезьяны ходили в своих шкурах, и по справедливости они не должны вмешиваться в его привычки; что он стал бы все время чесаться и думать о том, какой у него непотребный вид; что ему негде будет держать табак; что от холода он глохнет; что будь он проклят, если пойдет на это; что человечья природа и обезьянья природа — не одно и то же и нельзя требовать, чтобы люди и обезьяны следовали одинаковым модам; что такое сборище будет больше похоже на состязание между боксерами, чем на лекцию по философии; что он в Станингтоне ни о чем подобном и слыхом не слыхал; что он почувствует себя наглецом, глядя на свои голые ноги в присутствии дам; что корабль всегда идет лучше под парусами, чем под голыми мачтами; что он, может быть, согласится остаться в одной рубашке и штанах, но расстаться с ними — это как бы перерубить якорный канат, когда ветер несет судно к берегу; что плоть и кровь — это плоть и кровь, и они любят тепло; что ему все время будет мерещиться, будто он решил искупаться, и он будет искать места, где бы нырнуть. Он высказал еще много таких же возражений, но они изгладились из моей памяти, так как после этого слишком много куда более интересных вещей занимало мое внимание.

Согласно моим наблюдениям, если человек принял решение на основании одного разумного и веского соображения, поколебать это решение не легко. Если же доводов много, человек в споре сам утрачивает к ним доверие. Так произошло и с капитаном Поком: мне удалось снять с него одну за другой все части одежды, кроме рубашки. Но тут он уперся, как крепкое судно, которое не так-то легко сдвинуть с мели.

Меня осенила счастливая мысль, которая вывела всех нас из затруднения. Среди моих вещей имелась пара больших бизоньих шкур. Я предложил доктору Резоно задрапировать капитана Пока в одну из них. Философ с радостью согласился, заметив, что ни один предмет, которому присущи естественность и простота, не оскорбляет чувства моникинов; возражения вызывает только уродливая искусственность, которую моникины считают оскорблением провидения. Тогда я намекнул, что сам принадлежу еще к младенчеству новой цивилизации и при моих устарелых привычках мне было бы приятно, если бы мне было дозволено воспользоваться второй шкурой. Никаких возражений не последовало, и мы немедленно стали готовиться к появлению в обществе.