Земля лунной травы, стр. 6

* * *

Вечер пришел к дому одинокий и грустный, хотя бабушка Дуся и не ушла к Петровне, как собиралась, и даже уселась рядом с Наташей на крыльце, и они укрылись одной шалью, клетчатой, с кистями — как когда-то, давным-давно.

Солнце за рыжими буграми с боярышником садилось в туман. Значит, завтра опять будет дождик. Оно садилось, гася оранжево-розовый закат из Нюркиной песни, а в другой стороне, слева, уже загоралось другое зарево — зажигал огни город. Огни эти освещали кусок неба вдали всю ночь, пока утром не возвращалось из-за реки солнце. И ярче всех светились всегда огни отцовского завода.

Издалека, с Дайки, ветер доносил музыку. Наверно, в клубе уже начались танцы. К Дайке вечер всегда приходил раньше, чем в совхоз к Наташиному дому. Наверно, потому это казалось, что там, на станции, люди, торопясь в беспокойной станционной жизни, сами превращали еще не очень густые сумерки в вечер, зажигая фонари на столбах, настежь распахивая двери ярко освещенного клуба, откуда каждый вечер неслась, заполняя собой маленький сквер, громкая музыка. Оглушительная эта музыка всегда казалась Наташе какой-то чужой, неуместной здесь, на родной ей Дайке. Такими же чужими были и голоса каких-то птиц, которые вечерами, когда садилось солнце и сумерки начинали расползаться по земле, вдруг появлялись в высоком закатном небе над совхозом и станцией. «Арр-р! Арр-р! — прорезал высокую закатную тишину их крик. — Ар-р!» Они, эти черные птицы, каждый день появлялись в небе — и зимой и летом.

— Со свалки летят, — говорила бабушка Дуся. — Это они со свалки на ночевку летят. Кормились там, на свалке-то, а теперь в город летят, к теплу, к жилью.

Она называла их сумрачными птицами в отличие от обыкновенных сумеречных птиц, козодоя и авдотки. И Наташе каждый раз становилось не по себе, когда эти птицы с крином пролетали над их домом. Они летели тяжело, и ей казалось всегда, что несут они с собой со свалки к людям, к их жилью, какую-то тяжелую ношу.

— Может, и несут, — говорила бабушка Дуся, — что со свалки-то порешили людям вернуть, то и несут обратно.

Она всегда умела объяснять все самое непонятное и таинственное просто, по-обыденному, а простое и обычное делать таинственным и загадочным… «Бабушка, — спросила у нее Наташа. — Разве и в самом деле есть такая трава — лунная?» — «Есть, есть! — подтвердила бабушка Дуся, — еще месячником зовут. От родимчика помогает. Скромная она потому и не при солнце, а при луне цветет. Стесняется». В скромность таинственной лунной травы Наташа не поверила. И ни от какого родимчика небось и не помогает — та прикидывается… Всему хорошему, что было связано с лесом, Наташа не верила.

Птицы уже пролетели над совхозом, пронесли свою тяжелую черную ношу к людям, прокричали свое… Когда Наташа слышала их крики в небе и эту чужую музыку, доносящуюся с Дайки, ей всегда хотелось, зажмурив глаза, подняться вверх в небо, в высокую вечернюю чистую прохладу, высоко-высоко выше птиц, чтобы и крики их, и эта чужая музыка остались далеко внизу, прижались бы к земле, спрятались в зарослях сорной травы, затихли. И чтобы остались с Наташей только родные, знакомые ей с детства звуки — гудки теплоходов реки, стук вагонных колес, плеск воды в берегах, утренний лязг железа в мастерских, Нюркина песня на закате… И чтобы рядом была Аля.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Они подружились, когда Але было всего четыре года, а Наташе и того меньше.

Аля с матерью приехали в их края издалека, навсегда расставшись с Алиным отцом, — приехали к тетке на Дайку, но с теткой не поладили, и бабушка Дуся пустила их жить к себе. Все равно половина дома пустовала.

До семи лет они с Наташей не расставались — как сестры. И даже были похожи друг на друга, как сестры. Чужие в совхозе так и принимали их за сестер. Это уж потом волосы у; Али потемнели, а глаза, как и у матери, стали косить больше.

Когда же Наташу забрали в город родители, а у Али умерла мать и ее взяла к себе Дора Андреевна, они все равно только наполовину расстались — и летние, и зимние каникулы проводили вместе, — и их по-прежнему долго еще принимали за сестер. Пока волосы у Али не потемнели…

Еще совсем недавно Наташе было непонятно, отчего теперь зимой ни в городской квартире, ни в бабушкином доме не бывает на стеклах морозных узоров, которыми когда-то с ног до головы зарастали окна. Теперь же, научившись когда-то от бабушки Дуси, сама того не заметив, все самое таинственное и загадочное объяснять очень легко, по обыденному просто, а самое простое и обычное делать таинственным, она объяснила это для себя так. Вот уехал от старой Петровны сын и забыл ее, и швейная машина потому у Петровны стала шить только черными нитками, коза принялась жевать горькую полынь, а стиральная машина превратилась в крокодила и проглотила совсем новую наволочку. Вот уехала от Наташи Аля и не пишет, потому и снег теперь падает не такой пушистый, как раньше, и сбивается в мокрый грязный лед. И морозные узоры исчезли вовсе не потому, что зимы стали теплыми, а потому, что уехала Аля. И ставни в бабушкином доме развалились, и перила стали ветхими все потому же…

Ведь долгая их, какая-то совсем глухая, совсем зимняя разлука началась еще до того, как Аля уехала! Еще в то прошлое лето Аля встретила ее без прежней радости, и появилось в ней что-то чужое, и что-то снисходительно-насмешливое было в ее косящем взгляде, когда она смотрела на Наташу и на бабушку Дусю. А на третий день она ни с того ни с сего обидно высмеяла Нюркину песню, так подходящую к их совхозным вечерам и к розово-оранжевым закатам. Может быть, где-нибудь и есть по-настоящему красивые места, но уж только не здесь. Уж какая там светлая струя — лужа у сурковского крыльца, уж какая там башня — станционная водокачка!

Наташа знала, что не свои мысли высказывала Аля — так думала и так говорила ее тетка. Но ведь раньше-то она, Аля, не соглашалась с Дорой Андреевной. Не соглашалась и даже сердилась на нее. Почему же теперь согласилась?

И Наташа тогда с тревогой подумала: может быть, и не такая уж чепуха вовсе те полгода разницы в их возрасте, которую раньше они не замечали. Вот же считает Наташа Райку малявкой, а Райка всего лишь на год младше…

В зимние каникулы Наташа заболела и в совхоз в начале января, как обычно, не поехала. Почти неделю просидела она дома, в городской квартире, и Райка из жалости приходила к ней каждый день и из жалости читала свои собственные стихи. Стихи Райка писала все об одном и том же — о кораблях и кораблекрушениях в бурю посреди открытого океана, под вой муссонов и пассатов. Райкин корабль обычно отплывал от берега благополучно, попутный ветер дул в паруса, капитан не дремал на своем мостике, матросы бодро драили палубу и рангоут. А потом начиналась буря, ломалась фор-брам-стеньга, и фор-брам-рей летел к черту. Матросы спасались, а капитан гордо оставался на своем капитанском мостике, пока буря не выносила его корабль к какому-нибудь благополучному мысу Доброй Надежды.

«Где она, бедная, фор-брам-стеньгу видела? — грустно думала Наташа, с жалостью глядя на вдохновенное Райкино шцо, на ее несимметрично оттопыренные уши. — И фор-брам-реи у нее всегда — к черту…»

— В городской квартире, как всегда, стояла елка. Но она, как прошлый раз, не принесла с собой счастья той далекой давности, когда метель выла за окнами, Наташа искала взглядом синюю эмалированную кружку, а Аля у разнаряженной елки тоненьким звонким голоском пела детские елочные песни.

Теперь же звенящие шары оставались для Наташи простым раскрашенным стеклом, а разноцветные фонарики — обыкновенными электрическими лампочками. Сама же елка безнадежно осыпалась, роняя на пол тусклые иглы. Они забивались в щели, и Наташа никак не могла их оттуда вымести». Она не могла понять, отчего же все это произошло, и ей хотелось плакать по былой елочной радости.

— Да-да! — поняла ее Райка в одну из таких тяжелых минут. — Это точно. Так все и бывает! Помнишь, какую нам бабушка когда-то кашу из чечевицы варила? А теперь где она? Где каша?..