Утренний иней, стр. 56

День ее отъезда пришел наконец, и это был очень холодный, очень пасмурный и очень ветреный день. Он знал, что им предстоит тяжелая дорога, и даже удивлялся, почему Фалю эта дорога не страшит. Но потом он понял: она не боится дальней и тяжелой дороги потому, что рядом с ней он, Валентин. А он свою вину перед ней — за то, что так торопил ее отъезд, — ощущал остро и больно и, наверно, поэтому, боясь, что чувство вины разрастется в нем еще больше, почти не разговаривал с ней.

Они ехали в тряском полупустом трамвае, заполненном стужей и молочным холодным светом, льющимся в замерзшие вагонные окна, и он терзался своей виной перед ней и еще тем, что не знал, надо или не надо сейчас спросить у нее про рыжего. Ведь теперь она ничем, абсолютно ничем не может помочь ему, находясь в Каменске. Но успокоить себя этой мыслью до конца он не мог. А потому спросил все-таки…

И когда выяснилось, что Фаля прошлой зимой была у рыжего дома и, однако же, не запомнила, где он живет, и припомнить дорогу к его дому так и не смогла, Валентин неожи-о для себя, вместо того чтобы почувствовать еще большее, окончательное облегчение, рассердился на нее, и впервые в жизни нечто похожее на презрение ко всем девчонкам пришло к нему. Раньше он никогда не презирал девчонок, а теперь презирал.

И наверно, это неуместное, не заслуженное Фалей презрение и заставило его так жестоко сказать ей о том, что рыжий — предатель. Жестоко потому, что теперь он перекладывал часть своей тяжести на нее, на Фалю, которая ничем не могла ему помочь, которой и без того было тяжело, которой он даже не объяснил, не рассказал, как выдал себя рыжий.

А Фаля об этом даже и не спросила. Она поверила Валентину сразу. Она сама приняла непосильную его тяжесть на свои плечи. «Я запомню его, — сказала она. — Я запомню…»

И наверно, то же самое неуместное презрение помешало ему сказать ей на прощание те хорошие, по-настоящему хорошие, взрослые слова, которые он хотел сказать ей давно. Ведь именно с ней, с этой светлой голубоглазой девочкой, в которой для него было что-то материнское, только с ней одной был связан навсегда для него тот мир под ослепительным небом, ушедший от него навечно.

Ему казалось — времени впереди еще много. Казалось — она всегда будет где-то рядом с ним, совсем недалеко.

Он не знал еще, что Фалю через месяц увезет к себе на Урал тетка, вместе с маленькими, в свой голодный дом. Не знал он еще, что в первую же бомбежку от первой бомбы, попавшей в цех, погибнет его дед и потом сам он никогда не простит себе, что не нашел того рыжего сигнальщика. Не знал он еще, что Томка в ответ на его коротенькое письмо, написанное, им лишь через полгода, с вопросом: «Где Фаля?» — промолчит. Или просто не дойдет до нее это письмо, или ее ответ не дойдет до него. Уж слишком неточный и ненадежный указал он обратный адрес. У него попросту не было адреса. Какой адрес мог быть у него, бесприютного мальчишки, так долго скитающегося по военным дорогам?

Не знал он еще пока и того, что в той тяжелой жизни, что придет к нему после его ухода из дома, он уже не будет воскрешать в своей памяти голос матери, произносящий ласковое и светлое имя — Фаля. Не будет вызывать в памяти светлое лицо светлой девочки, носящей это имя. Потому что в страшной той, жестокой жизни он вынужден будет призывать в память все одно и то же лицо — очкастое лицо фашиста в кайме летного шлема. Будет вызывать в памяти это лицо каждый день, каждый час, даже во сне — чтобы научиться убивать. Он этому научится.

Не знал он пока и самого главного.

Не знал, что та смертельная черта, пролегшая когда-то через его жизнь, так и останется смертельной. Что для него по одну сторону этой черты останется ослепительное, сияющее небо и утренний иней на полях, а по другую — будет лишь продолжение его израненной жизни: и страшное его отрочество на военных дорогах, и юность его, пришедшая к нему в светлом громе весенних салютов и так и не ставшая юностью потому что самое светлое и счастливое навсегда осталось для него там, по ту сторону смертельной черты; и даже грядущая его старость, так рано посеребрившая виски… Ничего этого он сейчас не знал. Он ехал в морозном вагоне старого дребезжащего трамвая вместе с девочкой, которая, как казалось ему, будет всегда где-то недалеко, где-то рядом и смотрел на вагонное стекло, заросшее белым мохом Что-то напоминал ему этот белый искрящийся мох! Ах да! Все тот же утренний иней на бескрайних полях, по которым они шли когда-то с отцом под синим ослепительным небом… И тайну, так и оставшуюся тайной — куда и зачем, в какое далекое Неизвестное они шли. И кто ждал их там, в том далеком Неизвестном, хороший и добрый?

Фаля молчала. Она озябла в этом морозном вагоне, в своем стареньком пальтишке и холодных ботинках, и пальцы ее в рваных варежках, сжимающие узелок с какими-то дорогими для нее вещами, посинели и дрожали.

— Отдай его мне! — в который раз предложил он ей.

Она улыбнулась и покачала головой.

Ему стало жалко ее, и он подумал — а может быть, именно теперь надо сказать ей те хорошие, по-настоящему, по-взрослому хорошие и добрые слова, которые он собирался сказать ей и так и не сказал до сих пор. Но что-то остановило его. Ведь Фаля была еще совсем девочкой и не знала, может быть, что его детство уже давно кончилось. Она могла не понять его. Лучше он скажет потом…

На шоссе за Заводским поселком их подобрал шофер грузовика-«американки». До самого Каменска он их не довез — это был шофер-солдат, — но высадил недалеко.

— Ничего! — утешил Валентин совсем продрогшую Фалю. — Зато согреемся по дороге.

— Конечно! Идти-то теплее! — поддержала его Фаля, хотя согреться не было никакой надежды — мороз не ослабевал, да и ветер тоже.

Дальше они шли молча. Фаля все думала о чем-то, а Валентин не хотел ей мешать. Он знал, как ей трудно было покинуть родной дом, оставить маленьких, а утешить ее он не мог, утешения не было.

К Каменску они шли по дороге через поля. Снова начал падать снег, тихо и медленно засыпая еще совсем свежий снежный покров по обе стороны дороги. И он подумал о том, как не похожи эти мрачные зимние поля на те давние, покрытые инеем бескрайние поля из его детства. Над этими, нынешними полями витала смерть, принесенная сюда из чужих краев, заполнившая собой и небо и землю.

И, глядя на эти холодные поля начинающейся зимы, он вдруг с чувством неутолимой ненависти к войне и к фашистам подумал о том, что когда-нибудь, когда вернется в мир ослепительное небо, он обязательно пойдет вот так же, как шли они когда-то с отцом, через бескрайние, бесконечные поля… Пойдет с самым дорогим для себя человеком в далекое неведомое Неизвестное. И пусть будет, пусть останется добрая тайна для того человека — куда они идут и кто ждет их в том далеком Неизвестном?.. Он непременно сделает так! Он непременно дождется того далекого дня, когда над землей будет сиять ослепительное небо, а на поля ляжет белый утренний иней. Пусть повторится жизнь!

«Устал?» — спрашивал его отец. «Нет!» — отвечал Валентин. «Озяб?» — «Нет! А нам еще долго идти?» — «Очень долго!» — «Тогда пой, папа!» Деревья, что стояли вдоль дороги, отгораживая от них поля, были тоже покрыты инеем и блестели под солнцем. И все вокруг словно пело от солнца и света — оттого, что с утра лег на поля и на деревья этот необыкновенный, чистый и белый утренний иней. Все пело, и все сияло вокруг… Пусть все это повторится! Пусть повторится!

А пока он шел через холодные пустые поля, овеянные смертью.

10. ПОСЛЕДНЯЯ ГЛУБИНА

У Насти уже была двойка по физике, и, когда в четверг Тамара Ивановна вызвала ее к доске, она, поднимаясь из-за парты и направляясь к учительскому столу, знала, что и на этот раз не заработает ничего лучшего. Та, прежняя, Настя Букатина с ее неизменными пятерками и аккуратными тетрадками словно ушла куда-то, неизвестно куда. Словно и не было прежней, каменской, Насти, а была теперь самая обыкновенная жалкая двоечница, самая последняя в классе.