Утренний иней, стр. 53

— Виолетта! Ирина — человек взрослый! Она прочно стоит на ногах!

— Да! — гордо и торжественно подтвердила Ирина. — Я стою прочно!

— Она стоит прочно! — еще раз повторила тетя Валя. — А тебе, Виолетта, надо как-то определиться, надо решить. Теперь же это надо решить, теперь, не медля!

— Что решить? — воскликнула совсем растревоженная Ветка. — Что такое?

— А такое, Веточка! Тебе надо решить, с кем ты останешься. С отцом или с матерью.

— Что? — переспросила Ветка, не веря своим ушам. — А?

— Они расходятся! — все с тем же гордым торжеством подтвердила Ирина. — Они расходятся насовсем!

— О-о! — воскликнула Ветка.

— Так что тебе надо решить, — продолжала тетя Валя, — Тебе надо решить, с кем ты останешься. И пожалуйста, без слез и без паники! Ирина, между прочим, ни секунды не раздумывала! Кстати, ты не знаешь, где мои сапоги?

Тети Валины сапоги Ветка перед уходом зашвырнула под телефонный столик, они мешались в прихожей под ногами. Она машинально повернулась и машинально двинулась к прихожей, чтобы выудить их оттуда, но у самого порога спохватилась.

— Сами ищите свои сапоги! Это вы во всем виноваты! Со своими уликами, со своими отголосками! Вы! И я ни о чем думать не буду! Я сразу с ним останусь!

— Ну, мама! — звенящим от возмущения и торжества голосом воскликнула Ирина. — Я же тебе говорила, что так и будет! Я же говорила, что именно так и будет! Я же говорила!

— Но еще раньше об этом говорила я! — тоже возмущенно воскликнула тетя Валя. — Я говорила! Она — дочь своего отца! И это ты ее так воспитала! Я говорила! Я говорила!

— Мы обе говорили! Мы же говорили!

— Веточка — виновато сказала мать — она чувствовала себя виноватой и перед тетей Валей, и перед Ириной, и перед Веткой неудачное Веткино воспитание. — Ты еще подумаешь? Ты подумаешь? И тетя Валя здесь совершенно ни при чем. Отец сейчас сам сказал мне такое!

— Нам сказал! — поправила ее тетя Валя.

— Сам? — не поверила Ветка. — Без фактов?

— Сам! — подтвердила мать.

— Во дает! — только и сказала Ветка.

Она рывком распахнула дверь в соседнюю комнату, где, как всегда, в одиночестве у телевизора сидел отец, выдернула вилку из розетки и включила свет — чтобы он не прикрывался телевизором!

Он заслонил лицо рукой от света — рукой в бело-розовых рубцах и шрамах, обожженной когда-то на далекой войне. И Ветке вдруг показалось, что он боится ее испугать (потому и спрятал от нее лицо), что в глазах его что-то такое, что может ее испугать. А она уже и так испугалась.

— Знаешь, — тихо сказал отец. — Понимаешь, дочка…

— Что? — шепотом спросила Ветка. — Что, папа?

Она ждала, замирая от страха, открытия страшной тайны… Тайны, которая жила в этом чужом городе, куда они так некстати приехали, и которая, непонятно почему, разбивает вот теперь их мирную семейную жизнь.

Но никакой тайны он ей не открыл.

Глаза его привыкли к свету, он отвел руку от лица и сказал:

— А ведь я не смогу без тебя жить, веточка ты моя зеленая. Единственная ты моя.

И хоть для Ветки это не было открытием, она поняла — вот теперь действительно все рухнуло!

Она помедлила немного, а потом заплакала — сначала тихо, затем в полный голос. Заплакала горько, по-настоящему, как не плакала давно. А он не стал ее утешать — он, который всегда умел утешать так легко. Сейчас, наверно, он просто не мог этого сделать — как не мог лечить обожженных в огне людей.

9. ПРОЩАНИЕ

Прежде чем оставить Фалю одну с ее ковром на уже полупустой рыночной площади, Валентин некоторое время топтался неподалеку, таясь и ожидая, подойдет ли кто-нибудь.

Никто к Фале не подходил. Тогда он тяжелыми пальцами нащупал в кармане ватника две десятки, которые вчера дал ему дед, приметил место, где осталась Фаля со своим ковром, ее соседку — девушку с глиняной кошкой в руках — и пошел разыскивать прилавок, где должен был продаваться мед, чтобы узнать, сколько же можно купить меду на двадцать рублей.

Площадь Центрального рынка, на которой он оказался впервые, была огромной — целый город с длинными улицами, вдоль которых вместо домов стояли прилавки и ларьки, с узкими переулками и короткими тупиками. Народу было совсем мало — шла уже вторая половина дня, а вдоль полупустых прилавков дул сильный холодный ветер. В лицо то и дело бросались колючие белые крупинки, грозящие сильным снегопадом.

Ему попался прилавок, где продавали недавно изобретенное лакомство — подслащенные сахарином шарики из молотого жмыха, но он равнодушно прошел мимо. Это было лакомство для детей, да и есть ему не хотелось. Не потому не хотелось, что он был сыт. Просто он часто забывал поесть даже тогда, когда в доме была еда. Есть ему не хотелось, а свои двадцать рублей он берег для Фали.

К медовому ряду он выбрался не сразу, долго искал его, заплутавшись в этом пустынном рыночном городе с путаными улицами, и забеспокоился — не надолго ли оставил Фалю. Надо было поскорее выяснить, есть ли мед на рынке, сколько он стоит, и возвращаться обратно.

В медовом ряду за ларьками был лишь один продавец, и мед у него стоил так дорого, что Валентин понял — на свои деньги ему не купить и чайной ложки этого меда.

Продавец, парень в добротном черном полушубке и рыжей мохнатой шапке, из-под которой выглядывали такие же мохнатые рыжие брови, был весел и разговорчив. Отвешивая мед, балагурил, шутил. Он был один на весь ряд, и мед у него раскупали быстро.

Валентин остановился поодаль, не зная, что же теперь делать. Надежды на то, что Фале удастся продать ковер, у него не было никакой. Он ругал себя за то, что не попросил у деда еще хоть немного денег — хоть на двести, хоть на сто граммов меда. Он готов был снять с себя и продать что угодно, любую теплую вещь, но то, что было на нем надето, все равно у него никто не купил бы, все было такое ветхое и рваное. Единственная же добротная вещь — шарф — ему не принадлежала.

Он с какой-то совсем необычной нежностью подумал о Фале, вспомнив, как она заботливо укутала его шею этим теплым шарфом. Сегодня, пожалуй, впервые за многие-многие дни он чувствовал себя чуть полегче. Он видел снег, и вроде бы что-то похожее на прежнюю радость при виде первого снега приходило к нему. Он видел небо, на которое набегали облака, и оно казалось ему не таким пасмурным и унылым. И долгий тяжелый путь по морозу с тяжелыми санками, которые ему так трудно было тащить, вспоминался теперь как добрая, приятная дорога. Кажется, он даже смеялся сегодня. Из-за чего, почему смеялся, он этого уже не помнил. Просто так. Оттого, что была рядом. Кажется, ведь и Фаля смеялась. Смеялась, глядя на него прежними, светлыми глазами, а потом так заботливо укутала его этим теплым шарфом. Раньше он не мог понять, почему именно эта девочка, а не дед, родной отец его матери, связывает его с тем прошлым миром, что остался по ту сторону черной смертельной черты, а теперь, кажется, начинал понимать — в светлой этой девочке было что-то от его матери…

— Мед-то, гражданочка, у меня первый сорт! Самый липучий, самый липовый! — В голосе рыжего парня была какая-то недобрая веселость.

— Себе-то оставил? — с неприязнью спросила у него подошедшая женщина. — Я смотрю — каждое воскресенье торгуешь.

— А мне мед вреден, тетя!

— Это почему же?

— А потому! Мед-то, он, говорят, лечебный. Еще, не дай бог, залечат мою хворь!

— Не хочешь на фронт, значит?

— А то! — Веселый продавец понизил голос до шепота: — Наш-то сказал: «Дело правое, победа — за нами», а ихний-то знаешь что сказал? «Не робейте, — сказал, — братцы! Победа — впереди!»

Наверно, жгучая ненависть, сразу вспыхнувшая в Валентине после этих слов рыжего парня, была тому виной — душа его обнажилась остро и больно… И показалось вдруг — страшно, жутко показалось — сейчас, сию минуту этот рыжий, сдавая сдачу, вместе с деньгами вытащит из кармана и положит на прилавок черную блестящую ракетницу. Это было нелепо, бездоказательно! Но душа не могла обмануть Валентина! С тех пор, после той страшной багровой ночи, она еще ни разу его не обманула!