Утренний иней, стр. 29

Они проводили Настю до самых дверей ее квартиры, и Ветка, когда уже закрылась за ней дверь, спохватилась, что не пригласила ее к себе еще. Нехорошо как-то получилось. Не принято так было у них, у Петровых. На всякий случай она запомнила номер Настиной квартиры, решив, что если не завтра, то уж на будущей неделе обязательно под каким-нибудь предлогом зайдет к Насте, хотя и Настя ее тоже не пригласила к себе.

Обратно они с отцом шли молча. Рассеянная задумчивость отца передалась и Ветке. Она стала такой же задумчивой и печальной, зная, что ничего хорошего дома их не ждет. И телевизор пора уже выключать…

Отец шел, засунув руки в карманы пальто. Это была его вечная привычка, за которую его часто ругала мать. А Ветка он просто привык прятать руки, потому что они у него были в рубцах и морщинах — от ожогов. Ожоги эти он получил на войне. Он воевал совсем еще мальчишкой, и у него даже была потускневшая до черноты медаль «За победу над Германией». Но о себе он почти никогда ничего не рассказывал. Рассказывал он всегда о других. Чаще всего о тех, кто погиб.

Ветке было пять лет, когда он повез ее и Ирину на Мамаев курган, и ей до сих пор больно вспоминать ту поездку, Там впервые в жизни она увидела, как ее отец плачет.

Но то было давно, еще восемь лет назад. А теперь с отцом снова стало происходить что-то нехорошее. Теперь, в этом новом для них городе, куда он так не хотел ехать и куда они все-таки переехали по настоянию матери, он вдруг стал каким-то неспокойным, каким-то невеселым и неразговорчивым. Может быть, какие-нибудь воспоминания были связаны у него с этим городом — он бывал здесь в детстве.

Уже на третий день — это был тот самый день, когда они столкнулись у лифта с Тамарой Ивановной, — во время первой их прогулки по великолепной зеленой набережной его вдруг без всякой причины начали раздражать восторженные возгласы матери и Ирины. Он ничего не сказал, он просто ушел далеко вперед, ушел молча, чтобы не слышать, как они восхищаются голубыми елями и розами на клумбах. Ветке вначале было непонятно его раздражение. Ведь действительно все здесь, на набережной, было очень красиво. А потом она вдруг поняла: он вспоминал о чем-то. Может быть, очень дорогом для себя. Может быть, о чем-нибудь очень печальном. А восторженные возгласы сейчас никак не подходили к тому, о чем он вспоминал. Но о чем он вспоминал?

Ветка тогда молча догнала его и взяла за руку. А мать весело крикнула ему:

— Ты как Негоро на берегах Африки! Озираешь знакомые места?

Наверно, эта веселая фраза была не очень уместной и, может быть, еще больше рассердила отца, но он промолчал. Только весь вечер потом был мрачным. И тут, когда возвращались, Тамара Ивановна подвернулась, свалившись, как снег на голову, а мать крикнула ему: «Ты знаешь эту женщину?» Тогда обошлось без скандала. А через неделю скандал все-таки состоялся. Правда, Тамара Ивановна здесь была ни при чем.

Всей семьей они отправились в оперный театр, на балет. Для Ветки это был настоящий праздник — первый раз в жизни она шла в театр на балет! С шести лет занималась в хореографическом кружке — и вот теперь идет на настоящий балет!

До начала спектакля они успели побывать в буфете, съели по порции мороженого и выпили лимонаду, а потом прошли в зрительный зал, где оркестр в огромной, таинственно освещенной яме тихо, вразнобой настраивался на увертюру. Потом медленно погасла люстра под потолком, на алый бархат занавеса легли разноцветные лучи, и оркестр заиграл тихо и торжественно. И тогда случилось неожиданное. Отец вдруг крепко стиснул Веткину ладонь, словно просил прощения, резко поднялся и под возмущенный ропот зрителей пошел к выходу.

Ветка бросилась за ним. Он стоял в фойе у окна и курил, хотя курить здесь не разрешалось.

Из театра они ушли вместе. Они шли вдвоем через красивый зеленый сквер, в глубине которого стоял театр, мимо каменной чаши, в которой горел Вечный огонь, потом пересекали огромную, пустынную в этот час площадь первомайских демонстраций. И отец всю дорогу молчал. И Ветка ни о чем его не спрашивала.

Зато потом был скандал. Когда вернулись из театра мать и Ирина.

И еще одна странная вещь произошла с отцом в этом новом для них городе, который действовал на него так нехорошо и непонятно…

За лето Ветка нащелкала несколько пленок — это были последние снимки их старого дома в старом городе, где они жили раньше, больницы, где раньше работал отец, соседских девчонок, бывших Веткиных одноклассниц. Пленки получились недодержанными, лето было пасмурное, но Ветка все равно решила отпечатать снимки — ведь последние.

Ванная была занята стиркой, и Ветка удобно устроилась в кухне. Она занавесила окно и зажгла красный фонарь, который тут же осветил затемненную кухню мрачноватым черно-багровым светом. Ветке нравилось сидеть при таком свете — как в жуткой пещере, таинственно освещенной мрачным светом, идущим из неведомых глубин земли. Она так долго сидела в кухне, распечатывая с пленок снимки, что к ней, недоумевая, заглянул отец.

— Закрой дверь! — закричала ему Ветка.

И так как он почему-то замешкался, она втянула его в кухню к захлопнула за ним дверь, оставив и его в этом багрово-черном мраке.

И тогда вдруг она увидела, как торопливо шарит он ладонью по стене, ищет выключатель… Свет вспыхнул от его руки, мгновенно погасив багрово-черный мрак красного фонаря.

— Ты что? — завопила Ветка. — Ты же мне всю бумагу засветил!

— Прости, — тихо сказал отец. — Я не подумал об этом. Я совсем забыл…

— Ты вообще про все на свете забыл, когда включал! — продолжала вопить Ветка.

А потом она посмотрела на его лицо…

Нет, о чем-то он не забыл! О чем-то он вспомнил, прежде чем погасить этот багрово-черный огонь!

5. ОГОНЬ

Конечно, Валентин зря обманул деда, сказав, что мать с сестренкой приедут позже, что задержались на полдороге, в Камышине, из-за болезни сестры, да еще предупредив, что писем пока от них не будет, — матери не до писем, коли сестренка так захворала. Да и вообще почта сейчас ходит плохо.

Неизвестно, на что Валентин надеялся, сочинив все это, но он жалел деда и боялся за него. А теперь понимал: дед ему не верит. И может быть, именно из-за этого неверия у деда стало сдавать сердце, а он все равно сутками не уходил из цеха. Или ненависть, что была теперь у Валентина вместо сердца, сжигала и его? Может быть, та болезненная, обостренная обнаженность души, что не давала Валентину покоя после той ночи, пришла и к нему тоже, и он давно все понял сам?

Это было странное, непривычное и непонятное для Валентина состояние — словно не только у его рук, но и у души его была когда-то кожа, и вот теперь она обгорела, как и его руки… Все события вокруг воспринимались теперь не его разумом, а этой обгоревшей душой, воспринимались стремительно обнаженными, натянутыми, как струны, нервами. Разум словно бы не принимал никакого участия в этом восприятии, он не успевал думать. В этом было что-то непонятное и нереальное до страшного.

Он помнил, как, лежа на носилках, на палубе парохода, посмотрел вдруг на крутой берег, проплывающий мимо, и вспомнил тут же, что видел уже этот берег когда-то — с песчаным крутым обрывом, с двумя высокими деревьями наверху… Он знал, что не мог помнить этот обрыв и эти деревья, потому что ему было не больше двух лет, когда они всей семьей в первый и единственный раз плыли на пароходе по Волге. Однако теперь он вспомнил этот берег и даже голос матери вспомнил. То, что она сказала в тот момент, когда деревья эти проплывали мимо: «Не отходи от меня далеко, сынок!»

К нему подходила женщина в белом халате, и он, еще не зная ее имени и того, что она скажет, догадывался тут же, как ее зовут, что она скажет и что сделает… Раненый на соседних носилках стонал и метался в бреду, и он думал про него — танкист. И оказывалось — да, танкист.

Чуткое ухо еще не могло уловить гул самолета, а он уже знал — сейчас появится «юнкерс».