Утренний иней, стр. 13

— То прошлое. Без света.

3. БЕЗ СВЕТА…

Ночью Фале приснился театр. Наверно, потому, что вечером у них долго сидел сосед Васильев, дедушка Валентина, и все очень долго и грустно вспоминали Валентина и говорили о том, что Валентин с матерью и маленькой сестренкой должен был бы уже давно приехать, да вот так почему-то и не приехал до сих пор. И это не к добру, и это плохо. И всем было тревожно за Валентина, и все по-хорошему вспоминали его и говорили о том, какой он хороший и добрый.

— И такой воспитанный, — говорила Фалина мать. — У нас во дворе нет ни одного такого мальчика. Да на всей улице такого нет! Так и вспоминаю его — всегда такой воспитанный, такой вежливый.

А в Фалиной жизни с Валентином было накрепко связано самое светлое и праздничное — театр.

Валентин появлялся у них в доме каждое лето. Вместе с матерью и отцом он приезжал к деду из далекого городка на юго-западе, и каждый выходной день они ходили в оперный театр на дневные спектакли, приглашая с собой и Фалю.

Для театра Фаля надевала белое платье с полосатым галстучком и большим матросским воротником, белые носки с голубой каймой, белую испанскую шапочку, а мать доставала для нее из комода маленькую лакированную сумочку с красивым названием — ридикюль.

В театр они ехали на веселом утреннем трамвае по улицам, залитым солнечным светом, и небо в эти дни было почему-то всегда ослепительно голубым. Почему-то никогда не было дождей в те дни, когда они ездили в театр. Все было праздничным и светлым. Особенно небо. Выйдя из трамвая, они пересекали огромную площадь, на краю которой стоял оперный театр, и небо всегда казалось особенно ослепительным и особенно голубым над той площадью. Может быть, потому, что это была площадь первомайских демонстраций и ощущение праздника жило здесь в каждом квадратике асфальта, в каждом листочке на деревьях зеленого сквера, окружившего театр.

А зрелище, которое открывалось перед ними на огромной, без конца и края сцене, совсем не было похоже на те коротенькие неяркие спектакли в кукольном театре, куда Фаля ходила иногда с отцом. Даже когда на оперной сцене была ночь, это была огромная, ослепительная и волшебная ночь. И занавес из алого бархата был ослепительным и волшебным. И оркестр в огромной, таинственно освещенной пещере перед сценой, тихо настраивающийся на увертюру, и свет сильных разноцветных лучей, которые кто-то там, наверху, под самым потолком, тоже настраивал, как и музыку, — все было волшебным.

— А Эсмеральду сегодня танцует Урусова!

В антракте Валентин приносил им мороженое в вафлях, похожих на створки раковины, и Фаля, доставая из ридикюля носовой платок, украдкой заглядывала в крошечное зеркальце. Может быть, она была влюблена, как дурочка, в этого рослого не по годам, такого светлого и такого спокойного мальчишку, которого, все у них во дворе, даже его родной дед, звали уважительно Валентином. Может быть, это было именно так — ведь в театре, так крепко связанном для Фали с Валентином, непременно пели или танцевали про любовь. И это была тоже ослепительная волшебная любовь, если даже она кончалась так грустно, что хотелось плакать. Но и слезы эти были какие-то праздничные, такие же праздничные, как сам театр, как те мелодии и слова, что уносила с собой Фаля из волшебного театрального мира: «Эс-ме-раль-да, у-вер-тю-ра, У-ру-со-ва, ри-ди-кюль…»

Сегодня театр приснился ей во сне — огромная, но почему-то совсем пустая и темная сцена без занавеса и без оркестра. И в зрительном зале, по-тревожному темном, никого не было, и Валентина тоже. Только где-то, не на темной сцене и не в темной оркестровой яме, а где-то совсем рядом, над самым Фалиным ухом, настойчиво и тревожно сам по себе, без музыканта, бил барабан. А там, далеко за кулисами, громко и раскатисто громыхали листы жести. Фаля знала, что так изображают грозу на сцене, но гроза все громыхала и громыхала, а сцена оставалась по-ночному темной — ни молния, ни отблеск не трогали огромную ночь. Это была не та прежняя ослепительная театральная ночь, то была совсем другая ночь, которой, казалось, никогда не будет конца — потому что солнце и свет навсегда ушли с земли…

Потом сквозь сон она услышала, как у них во дворе сбрасывают с грузовика тяжелые бревна и они, падая на землю, далеко раскатываются и гулко грохочут в ночной тишине. «Дрова Ульяне Антоновне привезли, — подумала она сонно и хотела перевернуться на другой бок. — Много дров, на всю зиму хватит…»

— Фаля! — тут же затеребили ее за плечо. — Фалечка! Вставай!

Сон улетел тут же. И тут же она поняла, что звук барабана, приснившийся ей, — это стук в оконное стекло. Кто-то только что стучал к ним в окно и кричал что-то. Но гигантские листы жести теперь уже наяву, непонятно, в каком театре, все громыхали и громыхали, изображая грозу. И бревна с грузовика сбрасывали где-то совсем рядом, и они раскатывались по земле тяжело и гулко.

— Фаля! Вставай же! Вставай!

В комнате стоял черный густой мрак, и в первую секунду ей показалось — действительно случилось что-то страшное со светом. Свет погас на земле, потому и будят, потому-то и поднимают людей…

Но через секунду кто-то распахнул дверь в кухню, и странная лунная дорожка, подсвеченная розовым, легла на пол.

— Фаля! — уже гневно закричала мать. — Сколько же можно! Собирайся же!

— А! — поняла наконец-то Фаля.

Это было то, чего они ждали и боялись давно, — город бомбили немцы.

Она вскочила. Натыкаясь в темноте на стулья, на полусонную плачущую Галку, бросилась к кроватке трехлетнего Витальки, который все еще спал, сдернула с него одеяло. Он тут же проснулся и, перепугавшись, тоже заплакал.

— Фаля! — почти в отчаянии закричала мать. — Да проснись же!

Фаля поняла, что мать сама растеряна и напугана до смерти и именно потому и кричит, что не знает, за ч то же хвататься, что делать.

— Не включай свет! Окно в кухне открыто! — закричала мать, не увидев, а скорее догадавшись, что Фаля потянулась к выключателю.

«Да! — спохватилась Фаля. — Света — нельзя!».

В темноте она нащупала вилку репродуктора. Но когда в квартиру ворвался воющий звук сирены, она испугалась еще больше, и у нее сразу вылетело из головы все, что должна была делать, все то, о чем они с матерью еще давно договорились, заранее распределив обязанности. «Кажется, я беру Галку… Да, Галку веду я, а мама берет на руки Витальку. Но сначала надо одеться самой и одеть Галку…»

Сирена смолкла, и медленный, ровный голос диктора успокоил ее, отчеканивая тревожные слова размеренно и спокойно:

— Граждане! Воздушная тревога! Без всякой паники идите в бомбоубежище. Не забудьте выключить свет и нагревательные приборы. Воздушная тревога!

— Ну вот! — громко сказала Фаля. — Без всякой паники. А вы сразу…

Через две минуты, крепко сжимая одной рукой теплую Галкину руку, а другой твердую ручку деревянного баула, она уже спускалась с крыльца во двор.

Они с Галкой были уже на последней ступеньке, когда вдруг небо взорвалось огненным раскатистым взрывом, вздрогнули темные стены домов и слепящие разноцветные стрелы, летящие то ли с земли в небо, то ли с неба на землю, не похожие ни на что, не виданные ею раньше даже во сне, одна за другой стремительно перечеркнули звезды. Галка закричала, захлебываясь от страха, и рванулась из Фалиных рук.

Вместе с матерью они поймали ее у калитки — неизвестно куда она хотела убежать от грохочущего неба. Виталька тоже заливался плачем на руках у матери.

— Дети! Галочка! — успокаивала их растерявшаяся мать. — Это же игра такая! Ну это ж праздник такой, деточки!

Там, наверху, уже не было тех страшных стрел, теперь четко видны были прозрачно-оранжевые столбы прожекторов. Они метались по небу, скрещивались, снова расходились, лихорадочно искали, доставая, казалось, до самых звезд, и не находили того, кого искали.

— Видите, вот уже и тихо, вот уже и успокоилось все!

А когда они были почти уже у самого порога убежища, вдруг совсем невысоко над городом, над его темными притаившимися крышами, над домами без света, повисли огненные шары, ясно и четко высветив все вокруг — и крыши домов, и трубы заводов, и их, таких маленьких и беспомощных, еще не добежавших до убежища…