Браво, или В Венеции, стр. 79

— Не тревожься за нас, милый мой Якопо. Но вот что будет с тобой, если ты останешься в руках сената?

— Не думайте обо мне, синьор. У всякого своя судьба. Я говорил вам, что не могу сейчас покинуть Венецию. Если счастье мне улыбнется, может быть, я еще увижу ваш неприступный замок святой Агаты.

— И никто не будет встречен там с большим радушием, чем ты. Я так беспокоюсь за тебя, Якопо!

— Не думайте об этом, синьор. Я привык к опасности, к горю.., и к отчаянию… Сегодня я был так счастлив, видя радость двух юных сердец, как давно не бывал. Да храпит вас бог, синьора, и оградит от всех несчастий!

Якопо поцеловал руку донны Виолетты, которая, не зная еще всех оказанных им услуг, слушала его с большим удивлением.

— Дон Камилло Монфорте, — продолжал Якопо, — не верьте Венеции до конца своих дней! Пусть все посулы сената увеличить ваше богатство, окружить славой ваше имя никогда не соблазнят вас. Бойтесь снова очутиться во власти этих людей. Никто лучше меня не знает лживость и вероломство венецианских правителей, и поэтому последнее мое слово к вам — будьте осторожны!

— Ты говоришь так, достойный Якопо, будто нам не суждено более увидеться.

Браво отвернулся, и луна осветила его грустную улыбку, в которой радость за влюбленных смешалась со страхом перед будущим.

— Можно быть уверенным только в своем прошлом, — сказал он негромко.

Коснувшись руки дона Камилло, Якопо в знак глубокого к нему почтения поцеловал свою и поспешно скользнул в гондолу. Канат был отвязан, и фелукка двинулась вперед, оставив этого необыкновенного человека одного среди моря. Дон Камилло бросился на корму, чтобы в последний раз взглянуть на Якопо, медленно плывшего к городу, где процветало насилие и обман и который герцог святой Агаты покидал с такой радостью.

Глава 26

Я сгорблен, лоб наморщен мой;

Но не труды, не хлад, не зной -

Тюрьма разрушила меня.

Лишенный сладостного дня,

Дыша без воздуха, в цепях,

Я медленно дряхлел и чах.

Байрон, “Шильонский узник”

На рассвете следующего дня площадь Святого Марка была еще пустынна. Священники по-прежнему пели псалмы над телом старого Антонио; но несколько рыбаков все еще медлили у собора и внутри него, не до конца поверив версии властей о том, при каких обстоятельствах погиб их товарищ. Впрочем, в городе в этот час, как обычно, было тихо; кратковременные волнения, поднявшиеся было на каналах во время мятежа рыбаков, сменились тем особым подозрительным спокойствием, что является неизбежным порождением системы, не основанной на поддержке и одобрении народа.

В тот день Якопо снова был во Дворце Дожей. Когда в сопровождении Джельсомины он пробирался по бесчисленным переходам здания, браво со всеми подробностями рассказал своей внимательной спутнице о бегстве влюбленных, благоразумно умолчав лишь о замысле Джакомо Градениго убить дона Камилло. Преданная Джельсомина слушала его затаив дыхание, и только порозовевшие щеки и выразительные глаза девушки говорили о том, как близко к сердцу принимала она все их переживания.

— И ты думаешь, что им удастся скрыться от властей? — проговорила Джельсомина чуть слышно, ибо вряд ли кто-нибудь в Венеции решился бы задать этот вопрос вслух. — Ты же знаешь, сторожевые галеры постоянно в море!

— Мы об этом подумали и решили, что “Прекрасная соррентинка” возьмет курс на Анкону. Как только они окажутся во владениях римской церкви, связи дона Камилло и права его благородной супруги оградят их от преследований… Скажи, можно ли отсюда взглянуть на море?

Джельсомина провела Якопо в пустую комнату под самой крышей, откуда открывался вид на порт, на Лидо и на безбрежные просторы Адриатики. Сильный бриз, проносясь над крышами города, раскачивал в порту мачты и затихал в лагунах, где уже не было судов. По тому, как надувались паруса и с каким усилием гондольеры гребли к набережной, было видно, что дует крепкий ветер. За Лидо он был порывист, а вдали, на беспокойном море, поднимал пенные гребни волн.

— Ну вот, все хорошо! — воскликнул Якопо, окинув даль внимательным взглядом. — Они успели уйти далеко от берега и при таком ветре скоро достигнут своей гавани. А теперь, Джельсомина, пойдем к моему отцу.

Джельсомина улыбалась, когда Якопо уверял ее, что влюбленные теперь в безопасности, но, услыхав его просьбу, девушка помрачнела. Она молча пошла вперед, и через короткое время оба стояли у ложа старика. Заключенный, казалось, не заметил их появления, и Якопо вынужден был окликнуть его.

— Отец, — сказал он с той особенной грустью в голосе, которая всегда появлялась у него в разговоре со стариком, — я пришел.

Заключенный обернулся и, хотя он, очевидно, страшно ослабел со времени последней встречи с сыном, на его изможденном лице появилась едва заметная улыбка.

— Ну что, сынок, как мать? — спросил он с такой тревогой, что Джельсомина поспешно отвернулась, — Она счастлива, отец, счастлива…

— Счастлива без меня?

— В мыслях она всегда с тобой, отец.

— А как твоя сестра?

— Тоже счастлива. Не беспокойся, отец! Они обе смиренно и терпеливо ждут тебя.

— А сенат?

— По-прежнему бездушен, лжив и жесток, — сурово ответил Якопо и отвернулся, обрушивая в душе проклятия на головы власть имущих.

— Благородных синьоров обманули, донеся им, что я покушался на их доходы, — смиренно сказал старик. — Придет время, и они поймут и признают это.

Якопо ничего не ответил; неграмотный и лишенный необходимых знаний, которые даются людям правительствами, отечески заботящимися о своих подданных, но обладая от природы ясным умом, он понимал, что система правления, провозглашающая основой своей некие особые качества привилегированного меньшинства, ни за что не допустит сомнения в законности своих поступков, признав, что и она способна ошибаться.

— Ты несправедлив к сенаторам, сынок. Это благородные патриции, и у них нет оснований зря наказывать таких людей, как я.

— Никаких оснований, отец, кроме необходимости поддерживать жестокость законов, по которым они становятся сенаторами, а ты — заключенным!

— Ты не прав, сынок, я знал среди них и достойных людей! Например, последний синьор Тьеполо: он сделал мне много добра, когда я был молод. Если бы не это ложное обвинение, я был бы сейчас первым среди рыбаков Венеции.

— Отец, помолимся вместе о душе синьора Тьеполо, — Разве он умер?

— Так гласит роскошный памятник в церкви Реденторе.

— Все мы когда-нибудь умрем, — перекрестившись, прошептал старик, — и дож, и патриций, и гондольер. Яко…

— Отец! — поспешно воскликнул браво, чтобы не дать старику договорить это слово, и, наклонившись к нему, шепнул:

— Ты ведь знаешь, есть причины, по которым мое имя не следует произносить вслух. Я тебе не раз говорил: если ты станешь меня называть так, мне не позволят приходить к тебе.

Старик казался озадаченным: разум его так ослабел, что он многое перестал понимать. Он долго смотрел на сына, затем перевел взгляд на стену и вдруг улыбнулся, как ребенок:

— Посмотри, сынок, не приполз ли паук? Из груди Якопо вырвался стон, но он поднялся, чтобы исполнить просьбу отца.

— Я не вижу его, отец. Вот подожди, скоро будет тепло…

— Какого еще тепла?! Мои вены вот-вот лопнут от жары! Ты забываешь, что здесь чердак, что крыша тут свинцовая, а солнце… Ох, это солнце! Благородные сенаторы и не знают, какое мучение сидеть зимой в подземелье, а жарким летом — под раскаленной крышей.

— Они думают только о своей власти, — пробормотал Якопо. — Власть, которую обрели нечестным путем, может держаться лишь на безжалостной несправедливости! Но к чему нам говорить с тобой об этом, отец! Скажи лучше: чего тебе недостает?

— Воздуха.., сынок, воздуха! Дай мне подышать воздухом, ведь бог создал его для всех, даже самых несчастных.