Мадонна с пайковым хлебом, стр. 51

И вдруг в ноябре Нина получила от отца телеграмму и деньги. В телеграмме он сообщал свой новый адрес и обещал «подробности письмом». Судя по тому, что номер «полевой почтовой станции» был изменен, она догадалась, что отец получил новое назначение, и все ее прежние письма к отцу не дошли, и о Никитке он до сих пор ничего не знает. Она хотела ему тут же написать по новому адресу, но Евгения Ивановна отсоветовала, сказала, что лучше дождаться письма.

— Вишь, как война тасует людей, за ней не угонишься. Отпиши-ка лучше опять моим…

— Да ведь писали, и не раз…

Нина в самом деле уже несколько раз писала в те части, где воевали муж и сын Евгении Ивановны. Та доставала старые, стершиеся на сгибах письма-треугольники, и Нина выводила: «Начальнику вч…» — и проставляла номера. И хотя письма-запросы адресовались начальникам частей, Евгения Ивановна всегда говорила «Отпиши моим». Ответов на запросы не было, и Нина думала, что, может, и частей таких уже нет, за это время их могли уже расформировать, но все равно бралась за письмо, Евгения Ивановна несла треугольники, и Нина писала: «Начальнику вч,» Как-то по совету Василия Васильевича из КЭЧ Нина понесла два треугольника в горвоенкомат. Там записали фамилии и номера частей, обещали отыскать и сообщить. Но и оттуда сообщения не поступило.

— Отпиши моим, у тебя грамотнее выходит… — Евгения Ивановна принесла ученическую тетрадь с пожелтевшей старой бумагой, чернильницу-непроливайку с черными чернилами, которые сама делала из сажи, ручку с неудобным пером «рондо» — другого не было, — и Нина села за письмо. Сама-то она никаких надежд на эти письма не возлагала, но видела, как бережно берет Евгения Ивановна в руки конверт, чтобы бросить в почтовый ящик самой, как поглаживает его, и лицо ее при этом светлеет, и опять воскресает в ней надежда…

Нина стала ждать письма от отца, но неожиданно вместо письма пришла посылка. Отец выслал армейский полушубок и сапожки. Нина обрадовалась такому подарку к зиме, она уже теперь порядком мерзла в своем ватнике и бурках, хотя сильных морозов пока не было, — а если грянут такие, как в прошлом году? Он, конечно, старался достать самый маленький размер, но все равно полушубок оказался велик, пришлось подворачивать рукава, а о сапогах и говорить нечего — где бы он взял ее размер? Когда- то Виктор, смеясь, назвал ее «карманной женой» и говорил, что одевать будет исключительно в «Детском мире».

А письма все не было, и она не утерпела, написала ему про Никиту — все, как было с самого начала, — обещала в следующем письме прислать его фотографию, вот только переснимет… Отправила — и опять ей стало легче как будто сбросила тяжелую ношу.

Потом подумала, что, может быть, отец написал ей по-старому, до востребования, в воскресенье поехала на почту, но и там от отца ничего не было. Зато ей подали письмо от мужа. Виктор писал, что в сентябре их выпустили из училища лейтенантами и направили в запасной полк, а отпуска никому не дали. «Выходит, наша встреча опять откладывается на неопределенное время, и это жаль, нам надо бы встретиться и хорошо поговорить.» Опять это — «хорошо поговорить» — о чем поговорить? И почему ни слова — об аттестате?

Она спросила у Василия Васильевича, что такое запасной-полк, и он объяснил: пол этот не воюет, но из него берут пополнение для действующих частей. И у Нины стало тревожно на душе, она уже ругала себя за холодность — дорогой мой, значит, в любой момент его могут бросить в бой и он может погибнуть, а я тут со своими глупыми обидами: ах, аттестат, ах, «обладать-преобладать»… Да разве он виноват в наших страданиях? Разве он виноват, что так скоро мы разлучились? Виновата война…

Она написала ему теплое письмо — нет, там не было сладких слов, какие она сочиняла когда-то: «любимый», «единственный», «люблю до боли». Она уже не могла писать эти слова — то ли разучилась, то ли переросла их, они казались ненужными и пустыми как слова плохой песни; она думала, что теперь ему и всем им нужно совсем другое, и она написала это «другое»: «Мы с сыном ждем тебя и всегда будем ждать, потому что ты у нас один на всю жизнь». И все. И никаких восклицаний.

Она была рада, что преодолела в себе холодность и отчуждение, и словно в награду за это пришло, наконец, письмо от отца.

Отец писал, что опять был ранен — «немножко ранен», ее удивили эти слова, — пришлось полежать в госпитале, не хотел никого волновать, потому и не сообщал. «Теперь все хорошо, меня подштопали, и фрицы еще не раз услышат мои концерты». Он писал без подробностей, облегченно, но она не верила — в неровном начертании букв и в том, как он называл ее в письме «червонной кралечкой», «малышом», «дружочком», она угадывала физическую слабость и душевную боль.

Она перечитывала письмо отца и проклинала себя-, что не послушалась Евгении Ивановны и написала ему все про Никиту и письмо то уже невозможно вернуть.

49

С работы в этот раз Нина возвращалась поздно, сдавала чертежи, пришлось помогать Фире; в яслях нянечка поворчала на нее, всех детей уже забрали, в группе Витюшка остался один и теперь, пока Нина несла его, уснул у нее на плече.

Дверь почему-то оказалась открытой, в темной комнате было холодно, плита не топилась; за столом, кинув на клеенку руки, сидела Евгения Ивановна в ватнике и платке, смотрела на холодную плиту.

— Что это вы в темноте? — спросила Нина.

Евгения Ивановна не взглянула в ее сторону, только сбила с головы платок, выхватила круглую гребенку, провела по волосам и уронила руку.

— Вот беда-то, батюшки… Вот беда-то…

Нина унесла Витюшку за занавеску, опустила на кровать, не раздевая; накрыла сверху одеялом. Было очень холодно. Она вышла, раздалась, принялась растапливать плиту и все оглядывалась на Евгению Ивановну — та сидела все так же кеподвижно, изредка роняя:

— Вот беда-то, батюшки…

Нина подошла, тронула за плечо:

— Что с вами, тетя Женя?

Евгения Ивановна мельком посмотрела на Нину и опять уставилась на плиту.

— Вот беда-то…

Свое «Вот беда-то» она проговаривала так обычно и нестрашно, как проговаривают по привычке, когда никакой особенной беды нет, и Нину тревожили не слова, а эта напряженная поза и глаза, которые никуда не смотрели, хотя были открыты.

Она занавесила окна, зажгла лампу, поставила на стол, потом нарочно прошла мимо плиты —» раз и другой, — как бы отсекая неподвижный взгляд женщины, но глазам Евгении Ивановны это не мешало, словно Нина была для них прозрачной, Нина смотрела на острый, странно изменившийся, вытянутый профиль — а может, от света лампы он казался таким, — и на нее дохнуло липким страхом.

— Сейчас поставлю чай, конфет принесла… Оказывается, мать Фиры до войны работала на кондитерской фабрике… Это ж сколько надо запасти конфет, чтобы до сих пор не кончились?..

Она чистила картошку, мыла ее, ставила на плиту и все кружила, кружила словами — не столько для Евгении Ивановны, сколько для себя, чтобы запутать или отогнать тревогу, — и все думала: где и какая беда, уж не передавали ли чего по радио? Что-нибудь про Сталинград или Ленинград?.. И тут ей показалось, что Евгения Ивановна улыбнулась, в черном оскале блеснули металлические коронки, и задохнувшийся голос забормотал бессмыслицу:

— Вот тебе и гривенники… Вот и гривенники…

Теперь Нине стало по-настоящему страшно. Она заглянула к сыну, потом выскользнула тихонько в сени, оттуда, боясь стукнуть дверью, — во двор, побежала к Ипполитовне. Застучала в дверь, услышала слабое: «Не замкнуто, входи, кто там…» — и влетела в комнату. Здесь тоже было темно, пахло хлебом — на плите, на разостланной тряпице сушились кусочки хлеба.

Ипполитовна лежала лицом к стене, укрытая старой плюшевой шубейкой.

— Нинк, ты, что ль? — повернула она голову. — А я, слышь, захворала.

— Пойдемте к нам. Там тетя Женя чего-то… Сидит… И про какие-то гривенники…

— Дак и пускай сидит. А я другой день хвораю.

От нетерпения Нина переступила ногами — она все время думала, что там, в одной комнате с обезумевшей женщиной, — Витюшка.