Мадонна с пайковым хлебом, стр. 25

— Где мне помыться? — спросила Нина.

Вера объяснила, что ванна есть, но она общая, внутри квартиры, и там холодно, не топлено, титан не работает, они ходят в баню, а умыться можно на кухне.

На кухне Ада мыла посуду. Когда Нина вошла, спросила ее сухо:

— Есть будешь? Тут остался борщ.

Нине есть не хотелось, она стояла, ждала, пока освободится раковина.

— Жаль, помыться нельзя, я грязная.

— Почему нельзя? Сейчас поставлю воду..

Ада налила в ведро воды, поставила на керосинку и опять принялась за Сосуду.

— А они не рассердятся?

— Кто?

— Ну, они… Колесовы.

— Еще чего! — Ада отшвырнула полотенце. — Хватит того, что выгоняют родного внука, сволочи! А теперь, выходит, мы виноваты, и в душе ты, наверно, проклинаешь нас.

— Что вы, Ада!

— Не выкай! Говори мне «ты»! — Она улыбнулась, лицо ее сделалось еще более асимметричным, рубец на левой щеке стягивал кожу. Ада объяснила, что рубец — от ожога, пять лет назад разорвался примус, который она накачивала.

Она усадила Нину и села сама, достала из шкафчика мешочек с тыквенными семечками, и, пока грелась вода, они сидели, грызли семечки, опять вспоминали Москву. Нина рассказывала, как три раза пыталась прыгать с парашютной вышки, но так и не прыгнула.

— Я ужасная трусиха, — улыбнулась она.

— Оно и видно, — проворчала Ада. — Другая бы сказала: не уйду — и все! Теперь чужим помогают, а тут родня все-таки…

Нина покачала головой.

— Нет, я так не могу.

Ада встала, попробовала в ведре воду, снова села, принялась за семечки.

— Елена Петровна добрая была, она бы не допустила… А, ладно, кончится война, вернемся в Москву, а они пусть себе… — Она помолчала, взглянула раз-другой на Нину. — Они ведь почему? Вера в девках засиделась, замуж собирается, он эвакуированный на их заводе, к себе жить зовут… Ну и что? Могли бы шкафами перегородить комнату, ведь двадцать четыре метра, хоть на велосипеде катись!

— Нет, я так не могу, — повторила Нина.

Потом Ада вышла в коридор, внесла оцинкованное корыто — холодное, замерзшее так, что пальцы прилипали к краям, — достала Таз, мыло. Вызвалась помочь, но Нина отказалась, она стеснялась казенной больничной рубашки в черных печатях.

Когда Ада вышла, Нина накинула дверной крючок, стала раздеваться. С теплотой и благодарностью думала она об этой женщине, которую война тоже заставила скитаться по чужим углам; доброта Ады и то, что она из Москвы, сразу сблизило их, Нине казалось, что она давно уже знает ее…

Она помылась, подтерла пол и пошла в комнату… Здесь уже все спали, свет не горел, и она, вытянув руки, осторожно ступая, добралась до стола, задела стул и замерла, прислушиваясь. Но все было тихо, никто не проснулся, и она прошла к кровати, легла рядом с сыном.

Окна были задернуты светозащитными шторами из плотной черной материи, и в комнату не проникало ни лучика света. Она лежала в кромешной тьме, думала о завтрашнем дне и чувствовала, как постепенно ею овладевает отчаянье. Куда деться? Кому я нужна тут, в чужом городе, где таких, как я, многие тысячи, а может, и миллион? Как жить — без вещей, без карточек, без продуктов?.. И всех денег — двести рублей, на буханку хлеба… Зачем только уехала из Ташкента? Если б заранее знать…

Она вспомнила, как там, в Аксайской больнице, наивно думала: вот получили они телеграмму, пришли встречать, узнали, что меня сняли с поезда, и приедут за мной и ребенком в Аксай… Если б знать… Если б знать…

Она давила всхлипы, утопая лицом в подушке, ей казалось, что в этом кромешно-черном, как могила, мире она совсем одна со своим маленьким сыном, мир забыл о них… Боясь разрыдаться, передохнула, повернулась на бок. И увидела желтую полосу света под дверью — значит, Ада еще не легла. Почему-то от этой мысли стало легче, она обняла рукой тельце сына — от него шло легкое живое тепло — и, постепенно успокаиваясь, уснул.

27

Она старалась возвращаться как можно позже, чтобы сразу же спать, приходила усталая и замерзшая, Ада встречала ее, отпаивала на кухне горячим чаем, разматывала ребенка, уносила в комнату. Потом наливала суп, пододвигала пшенную кашу, приговаривала:

— Ешь-ешь, это не ихнее, это наше.

А потом на кухню выходила Вера, колдовала над своими кастрюлями, как бы между прочим спрашивала:

— Ну, как успехи?

Нина пожимала плечами и откладывала ложку, Вера кидала взгляд на тарелку с кашей, возилась у окна, там между рамами висели на веревочке промасленные свертки, Вера доставала их, разворачивала, пододвигала Нине сыр и масло:

— Почему ты не завтракаешь? Вот здесь бери все, тебе надо питаться, иначе будет мало молока…

Но Нина до свертков не дотрагивалась. Утром она, конечно, ела, Ада, уходя на работу, оставляла ей хлеб с маргарином и кусочек сахара, а есть «колесовское» Нина не могла.

Вера, вздохнув, убирала свертки, спускала их между рамами и уходила, но Нина знала: это не конец, сейчас своими мелкими суетливыми шажками прибежит Михаил Михайлович и тоже спросит:

— Как успехи?

Она опять виновато пожмет плечами, и он скажет, как обычно:

— Ну, не все сразу, отчаиваться не будем, терпенье и труд все перетрут.

«Как успехи?», «Как успехи?» Ее и мучило больше всего то, что не намечалось ни малейших успехов. Вот уже пять дней бродит она в поисках пристанища — и все напрасно.

Первые два дня стояли сильные морозы, доходило до сорока, и Ада сказала, что таскать в такой мороз ребенка нельзя, это преступление, мать Ады вызвалась присмотреть за ним. Нина занесла сына к ним в комнату, покормила, положила на кушетку — он все время спал, — сцедила в бутылочку молока.

В запасе у нее тогда было шесть свободных часов, и, прихватив свой мешок, она помчалась первым делом на почтамт. Она была уверена, что от отца есть письмо или деньги. А может, то и другое сразу.

Как когда-то в Ташкенте, отстояла длинную очередь и смотрела потом, как быстро перебирает женщина толстую пачку писем. Зачем она так быстро, ведь может пропустить, мучилась Нина.

Ей ничего не было, и она стояла, оглушенная, как будто с ней только что приключилась беда. Потом пошла, дала телеграмму в Стерлитамак. Сегодня или завтра он получит, напишет письмо. Но неизвестно, сколько дней пропутешествует это письмо.

Письмо от Виктора казалось сейчас не главным, и сам он почему-то как бы отодвинулся, стал далеким, при мысли о нем уже не схватывало сердце тоской, и она удивилась этому.

Отогревшись на почте, Нина вышла на розовую от мороза улицу, ей тут же забилЬ дыхание; прикрыв перчаткой рот, она побежала к трамвайной остановке, соображая, как бы попасть на вещевой рынок.

По прежним далеким временам она помнила, что был такой смешанный рынок где-то неподалеку от пристани, там продавали и продукты и вещи с рук, почему-то он назывался «пешкой».

В трамвае ей объяснили, где надо выходить, и она, отстегнув с руки часы на репсовом ремешке, спрыгнула на остановке, бегом, чтоб не замерзнуть, помчалась к зеленым ларькам, за которыми и начиналась эта «пешка». Людей было мало, жались к ларькам женщины с разными вещами: старыми ватниками, детскими чепчиками, самодельными бурками, споротым ватином… Иногда они прохаживались, притопывая, пристукивая ногой об ногу. Покупателей меньше, чем продавцов, подумала Нина, и вряд ли затея ее удастся, но все же встала рядом со старухой, торговавшей чепчиками, ухватила часики за ремешок так, чтобы они свесились с ладони. Она поглядывала на чепчики и думала, что хорошо бы Витюшке такой вот, голубенький с кружевами, и если продаст часы, обязательно купит.

О ценах она имела самое смутное представление, но ей уже было от чего отталкиваться: если комбинацию продала за двести, то за часы, пожалуй, можно просить пятьсот.

Она постояла, чувствуя, как деревенеют ноги, и подумала, что, наверно, пятьсот — много, можно отдать и за четыреста. Надежды у нее не было, и она стояла просто так, раз уж приехала сюда, и тоже постукивала ногой об ногу. Резиновые ботики окаменели и сделались как колоды.