Зеленое окно, стр. 34

Шумная платформа быстро улетела прочь, и за окном теперь замелькали дома, краны и заводские трубы.

Рядом со мной возле окна стал пожилой седоволосый мужчина. Он щелкнул зажигалкой, закурил, сказал:

— Что, сосед, гостить едешь?

— Да нет, уже нагостился.

— Значит, домой, — не то спросил, не то сказал утвердительно седой мужчина.

— Ага, — ответил я. — В Уярск.

— Уярск — город красивый, — он затянулся сигареткой, — старинный.

Мне почему-то показалось, что он не бывал в Уярске, а просто говорит известное всем. Наверное, скучно стало, вот он и хочет перекинуться несколькими словами. Вообще-то я не люблю такие беседы, но сейчас мне тоже захотелось с кем-нибудь поговорить.

— Старинный, — согласился я, — даже очень.

— В гостях хорошо, а дома лучше, — изрек седой.

— Конечно лучше, — поддержал я его. — Какое сравнение!

Так и стояли мы у окна, ведя этот неторопливый и «умный» разговор.

А Москва удалялась, удалялась… Башни высотных домов почти скрылись, растаяли в серой дымке.

Из репродукторов неслась веселая музыка. Она словно бы и меня наполняла своей веселостью.

Я что-то отвечал своему спутнику, а сам думал: «Ничего. Я еще побываю и Москве. Обязательно побываю. И все будет хорошо. Ну конечно, хорошо».

И вдруг — я даже вздрогнул — в вагон ворвались знакомые звуки трубы:

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!..

«Неаполитанская песенка»!.. Та самая, которой Силин проел нам все печенки. Та самая, которая выводила нас из себя… Та самая, которую я проклинал вместе со всеми… Та самая…

До чего же ты милая, родная песенка! Как это здорово, что ты появилась! Как будто я уже в Уярске. В своем дворе.

Я даже закрыл глаза, чтобы представить наш двор. Ну конечно, это играет Силин. А сейчас я увижу Костика, и он споет:

Дорогая моя баб…ка,
Поиграй ты мне на скрип…ке…

МОЙ ДРУГ ГЛЕБ ТРАВУШКИН

Плохое забываешь, хорошее остается в памяти. Не знаю, как у других, но у меня так.

Теперь, когда я встречаюсь с Таней, мы лишь здороваемся: «Приветик!» — «Привет!» Вот и все. Ведь не спрашивать же, как там прошли в Москве гастроли или где, мол, вы еще побывали с Виталькой.

Нет, я не был на нее зол. И досады не испытывал никакой. Все, что я чувствовал прежде, как-то отодвинулось в сторону, почти исчезло.

Мне теперь становится неловко, если я встречаю Таню. Лучше бы таких случайных встреч не было совсем: говорить нам не о чем, не говорить — тоже, какое-то дурацкое положение. Но мы живем в одном дворе, поэтому иногда встречаемся: «Привет!» — «Приветик!»

Хорошее остается в памяти… А что было хорошего? Сразу, пожалуй, не скажешь. Но что-то было. Конечно, было: «кусочек морского дна», и опера, на которую я прошел без билета, и «Таня + Эдик» на стене, и даже драка с Чикиряем… Да что вспоминать! Много было хорошего. Все начиналось очень хорошо. Одна только се улыбка, чуть заметная, лишь уголками губ, как она много для меня значила! А теперь: «Приветик!» — «Привет!» И ступай себе мимо, как сказал Некрасов.

Разобраться в этом мне было трудно, и я рассказал обо всем новому другу Глебу Травушкину, тому самому, у которого узкая лошадиная голова и большие крепкие зубы.

С Глебом мы теперь видимся каждый день. Он или заходит ко мне домой, или ждет во дворе. Мама сказала, что голова у него вовсе не лошадиная и что я напрасно все это выдумал. «Не лошадиная? — удивился я. — А какая же?» — «А у тебя какая?» Я даже растерялся. «У меня нормальная». — «Ты уверен?» — спросила мама. «Уверен». — «А я не очень». Тут мне все стало понятно. «Ты не думай, — сказал я, — я его не дразню. Но голова…» — «Тоже нормальная, — перебила меня мама. — А лицо очень приятное». — «Почему?» — «Открытое и мужественное — вот почему».

Вообще-то лично мне его лицо даже нравится, хоть оно и узкое и вытянутое. Наверное, потому, что сам Глеб нравится. Но мужественное — вот уж никогда бы не подумал. Только это неважно: все равно ведь Глеб — мой настоящий друг. Интересно, а какое лицо у меня? Я не удержался и спросил у мамы. «Подойди к зеркалу, — сказала она, — увидишь сам». К зеркалу я, конечно, не пошел, том более при маме. А жаль, она не сказала: интересно бы узнать. Может, и у меня мужественное, только не говорит она это в «педагогических целях» (ее любимые слова).

И вот однажды, гуляя с Глебом по улицам, я выложил ему про меня и Таню. И как это начиналось, и как кончилось.

— Чепуха на постном масле, — растолковал мне Глеб. — Еще древние греки открыли: все течет и все изменяется. Ты меня пол?

— Пол, — кивнул я.

— Жизнь не стоит. Она движется…

«Он будет академиком, — подумал я. — Надо же, так шпарит!» А Глеб продолжал развивать свою мысль.

— Сегодня ты схватил пару, но завтра подучил — и фьють, — он присвистнул, — ставят тебе пентух. Или наоборот.

— Или наоборот, — вздохнул я.

— Ты в Москве новую «Волгу» видел?

— Нет.

— Смотри вон тогда. — Он показал рукой. — Хорошо идет, а?

— В порядке. И форма современная.

— А главное — техника. Я недавно читал…

— Я тоже. Прибавили бы силенок.

— При ее весе зачем?

Хоть мне и хотелось поспорить, но я смолчал. Он был прав. С другим я бы все равно поспорил. Только не с Глебом. В машинах он толк знал. Я это еще тогда заметил, возле «Мустанга».

Чтобы интересный разговор у нас не кончился, я сказал:

— Да, со старой «Волгой» ее не сравнишь.

— Вот видишь, они правы.

— Кто?

Глеб улыбнулся:

— Древние греки.

С чего это он? Ему про Фому, а он про Ерему.

— Все течет… — пояснил Глеб. — Раньше нам та «Волга» нравилась, теперь другая. Ты «Мужчину и женщину» смотрел?

Я слышал, как девчонки нахваливали эту картину. Она была из тех, на которую до шестнадцати лет не пускают. Но девчонки знали, когда и куда идти (на утренний сеанс в кинотеатр, что подальше от центра). Нет, я не старался посмотреть «Мужчину и женщину». «Какая-нибудь слезливая мура про любовь», — решил я. Жаль, что Глеб перескочил на эту тему. Не стоило говорить ему о Тане: сейчас начнет сравнивать.

— Я, знаешь, Глеб, на такие дамские фильмы не хожу.

— Дамские? — изумился Глеб.

— Конечно, всякая там слезливость.

— Какая слезливость?

— Любовная, какая же еще.

— Да ты что! — захохотал Глеб. (А точнее сказать — заржал, как лошадь.)

Я смотрел на его здоровенные зубы, и мне тоже стало смешно.

— Это фильм про автомобильные гонки, — пояснил Глеб, насмеявшись. — А машины там — будь спок!

— Там разве не про любовь?

— Немножко и про любовь, — подумав, согласился Глеб. — Но прежде всего гонки.

— Тогда нужно сбегать.

— Я с тобой тоже. Пять раз смотрел, но это ничего. Айда?

«Странно, — думал я. — Таня мне про этот фильм все уши прожужжала, музыку из него выучила, а про гонки ни слова. Нет, что ни говори — чудной народ девчонки. А Таня особенно».

Ах, эта фуражка!

Маленький, слегка блестящий козырек и верх из какого-то заменителя под кожу. Края у фуражки не круглые, а угловатые, как бы чуть-чуть под рубленные. Сверху она скорее всего напоминает большущую гайку, только без дырки. Чего бы мы с Глебом не отдали за такую фуражку! Но ее нигде не купишь, ее носят только таксисты.

Шарыгин не таксист. Но он тоже шофер, тоже лихой парень, хотя возит всего-навсего декорации из мастерских в театр. И обратно — из театра в мастерские. А таксистскую фуражку достал ему Чепа, его дружок который работает в таксопарке.

Шарыгин умеет носить свою фуражку. Он чуть сдвигает ее к правому уху, а из-под козырька слегка выпускает курчавую прядку волос. Прядка, правда, рыжая, но это неважно, все равно он отличный парень, наш Витька Шарыгин. И он не жмот: попросишь примерить фуражку — пожалуйста.

Вы спросите, отчего я вдруг заговорил о Шарыгине и его фуражке? Это так, к случаю.