Русские на Мариенплац, стр. 16

А затем, ровно в пятнадцать ноль-ноль по израильскому времени, наш самолет мощно и коротко промчался по взлетной полосе и взмыл в воздух…

Теперь подо мной Средиземное море.

Ничего, все образуется… Все будет хорошо!..

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

(тоже коротенькая), рассказанная Автором,о том, как теоретические размышления Нартая о правде в кинематографе привели его самого к необходимости говорить правду, правду и ничего, кроме правды…

В отличие от Кати и Эдика, знавших по три-четыре фильма, снятых по моим сценариям, Нартай, оказывается, видел десятка полтора моих картин. Хотя тот фильм, сценарий которого удостоился быть изданным отдельной книгой чуть ли не во всем мире, в разное время, в разных городах нашей страны смотрели все трое.

Это обстоятельство достаточно успешно сбалансировало мой неприкрытый интерес к этим ребятам. Я тоже стал в какой-то степени им интересен, как и любой человек, работающий в кинематографе или еще какой-нибудь области, закулисная сторона которой подчас занятнее конечной продукции.

А уж после того, как я каждому из них подарил по экземпляру своей книжки на русском языке, отношения наши стали совсем доверительными.

Нартай – тот просто устраивал мне допросы с пристрастием.

– Нет, вы скажите, – строго говорил он, глядя мне прямо в глаза. – Вы это писали из головы или из жизни?

Я как мог, путано и, наверное, не очень вразумительно, пытался ему объяснить механику возникновения сюжета, систему поиска материала, погружения в тему, использования уже накопленных знаний, отстаивал право сочинителя на домысел, и так далее, и так далее…

То есть я пытался объяснить Нартаю то, чего никогда не мог толком объяснить самому себе.

Почувствовав в нем явную неприязнь к историям «из головы» и беспредельную доверчивость к сюжетам «из жизни», я иногда лукавил и обманывал его, говоря, что тот или иной мой сценарий – ну, просто копия реального происшествия!..

– Я так и думал. Потому, что там все очень жизненно, – удовлетворенно говорил Нартай и длинно сплевывал. – А вот в этом кино – про летчиков? Не про тех пацанов во время войны, а про гражданских… Ну, где один старик прямо в воздухе, за штурвалом слепнет, помните? Это вы сами придумали или так было?

– Кое-что было, кое-что я додумал, что-то представил себе – как бы это могло быть… – говорил я.

– Вот это вы напрасно, – обрывал меня в таких случаях Нартай. – Я там сразу туфту просек. Уж если писать – так только правду!

– Ты мне уже немножко надоел со своими вопросами, – однажды сказал я ему во время такого разговора. – Все проверяешь и проверяешь меня – правду я написал или выдумал… А вот ты сам лучше расскажи мне – как ты-то попал сюда?..

Он усмехнулся. Глаза его совсем превратились в щелочки:

– Это, как говорят немцы, ланге гешихте. Длинная история. Причем – в двух сериях.

– Ну, расскажи хотя бы первую…

– Правду? – спросил он.

– Послушай, Нартай! – возмутился я. – Кто из нас отстаивает право на фантазию, домысел и сочинение, а кто упрямо требует правду, правду и ничего, кроме правды! Я, что ли?

– Нет, я, – гордо сказал он.

– Тогда чего же ты спрашиваешь? Вот правду и валяй!..

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ,

рассказанная старшим сержантом Нартаем Сапаргалиевым,о том, как он получил от командира полка очень важное и ужасно секретное задание…

– Копыта коней моих предков триста лет топтали весь мир! А уж таких, как ты, они усмиряли одним взмахом камчи! – сказал я.

Когда-то, еще пацаном, в Алма-Ате, я в каком-то кино услышал это, и мне так понравилось, что теперь я иногда думаю, что это я сам сочинил…

«Копыта коней моих предков…» – хотел я повторить, но не удержался и засадил ему сапогом в живот.

Хорошо, что в самом начале толковища, когда он заявил, что всех нерусских – жидов, татар, узбеков, эстон– [отсутствует строка] руками оказалась четырехкилограммовая «серьга» для соединения буксирных танковых тросов, и я успел ею засветить ему по балде. А то он бы меня, наверное, по стенке размазал, сука…

Самый здоровый в дивизии, сволочь! Сто десять кило веса, рост – метр девяносто. Ручищи – как бревна, и наглый, как бронепоезд!

А я в обмундировании – пятьдесят четыре кэгэ и сто шестьдесят сантиметров вместе со шлемофоном… Есть разница?

Причем, выпили мы перед этим – ерунду сущую! Всего полторы бутылки «Корна» по ноль семьдесят пять. А она всего-то – тридцать два градуса… Причем, кто платил? Кто платил?! Он, что ли? Да он за пфенниг удавится, куркуль вологодский! Это я же ему за ремонт фрикциона водку ставил!.. А он…

Счастье, что я его за один раз вырубил. А то бы мне потом по всей ремонтной зоне пришлось бы пятый угол искать! Он, конечно, сразу отключился, когда я его этой «серьгой» огулял. Лежит, скучает…

Я слазил в танк, достал из-за сидения механика-водителя здоровенный моток веревки – он у меня в инструментальном ящике был спрятан, вылез из танка и связал его.

Толково связал. Так только казахи и уйгуры вяжут. Руки вяжешь за спиной, потом ноги, а потом как можно сильнее стягиваешь руки и ноги вместе. Тогда он сразу перестает быть человеком, выгибается и становится похожим на пресс-папье.

Смотрю, очухался. Хрипит, пузыри пускает.

– Развяжи, – говорит. – Блядь косорылая! Развяжи сейчас же, а то убью, падла!

– Лежи, гад, – говорю. – И не чирикай, а то хуже будет.

– Ах, так?! – кричит. – Чучмек кривоногий! Выблядок казахский!.. Сука узкоглазая!.. Тварь ты нерусская!!! Вонючка черножопая!.. Да я твою маму…

И тут он такое сказал, что я даже сразу протрезвел!

Выпил стакан «Корна», утерся рукавом комбинезона и пошел к воротам ремзоны. Аккуратненько закрыл ворота, чтобы никто его криков не слышал, и вернулся к нему.

Вынул я из кармана нож, нажал на кнопку, и как только лезвие выщелкнулось из рукоятки – он как завизжит, как забьется… Пена на губах от страха. А я ему говорю:

– Не боись, Вася. Я тебя резать не буду. Я тебя просто повешу. Таким гадам, как ты, нельзя жить на земле.

Отрезал я у него за спиной остаток веревки метров в пятнадцать, сделал хорошую петлю, смазал ее солидолом – благо у нас этого дерьма в ремзоне навалом – и накинул ему петлю на шею. А второй конец веревки завязал на крюк электрического тельфера. Это такое приспособление для поднятия разных тяжестей – двигатель из танка вынуть, орудийную башню снять…

Взял я в руки тельферную пусковую колодку – там кнопки: красная – вверх, голубая – вниз. И слегка нажал на красную.

Тельфер загудел, петля затянулась на его бычьей шее, а он как завопит, как задергается!.. Хотя еще на полу лежит.

Я отпустил кнопку, выпил еще грамм сто и говорю:

– Ты не волнуйся, Вася. Не нервничай. Никто и не узнает, что я тебя повесил. Когда ты в петле сдохнешь, я тебе руки-ноги развяжу, и тебя спишут, как самоубийцу. А я потом всем расскажу, как мы с тобой дружили, как тебе опротивела эта Германии и как ты тосковал по своей родной Вологодчине. Замполит туда напишет, что ты «погиб при исполнении служебных обязанностей», так что тебе еще, может быть, в Вологде и памятник поставят!

Я снова чуть-чуть нажал красную кнопку, и тельфер поднял его еще сантиметров на десять. Он как заблажит, захрипит, заплачет:

– Нартайчик!.. Родненький… Не буду больше… Не буду!..

Смотрю, у него между ног по комбинезону темное пятно расплывается, по сапогам течет и на цементный пол капает.

– Врешь, – говорю. – Будешь. Это ты сейчас от страха обоссался, а оставь тебя в живых – ты хрен знает что натворить можешь. Из-за таких, как ты, миллионы могут погибнуть!

Отхлебнул я еще прямо из бутылки, врубил красную кнопку, законтрил ее шплинтом, чтобы не отключалась, и пошел к воротам. Гудит у меня за спиной тельфер, хрипит Васька. Видать, кончается.

А в это время – крик, шум, ворота настежь, и влетают зампотех капитан Мелешко и дежурный по штабу дивизии. И орут как ненормальные: