Русские на Мариенплац, стр. 10

– А по улицам курьеры, курьеры, курьеры… – усмехнулся я.

– Дурак ты, Эдька, и уши у тебя холодные. Если бы ты знал, какие люди сегодня стоят за этой моей идеей – ты бы ахнул! Я не хочу называть фамилии, но, поверь, их имена ты каждый день встречаешь в газетах и на телевидении, когда они сшибаются в непримиримой борьбе за власть. И пожалуй, единственное, что их объединяет, что делает их партнерами, – это моя идея! Может быть, хотя бы это сотрудничество когда-нибудь их примирит окончательно, и наша страна, наконец, заживет по-человечески?!

Я подумал, что в ближайшие тридцать-сорок лет нашей стране вряд ли что-нибудь поможет. Даже если покровителями и акционерами Юлькиного международного публичного дома станут все бывшие члены Политбюро и секретари ЦК КПСС, сегодня называющиеся президентами независимых государств.

Наверное, нужно, чтобы пара поколений вымерли естественным образом, а уж тогда – третье-четвертое, – освобожденные от всех наших сегодняшних заморочек, может быть, действительно, начнут жить по-человечески. Причем, первые два поколения – ни в коем случае нельзя убивать! Они должны сами состариться и умереть, состариться и умереть… А если их убивать – нам на эту эволюцию и нескольких столетий не хватит.

А еще я подумал, что если я все-таки когда-нибудь начну составлять список причин, заставивших меня уехать из этой страны, – я включу туда и Юлькино Совместное Международно-Трахательное Предприятие, опекаемое людьми, которые подставили того маленького ташкентского пацана под автоматную очередь…

Но я ничего этого Юльке не сказал.

Я просто встал из-за стола, поднял ее на руки, понес в комнату.

А она мне все шептала:

– Не уезжай, Эдинька… Не уезжай…

Я проснулся от голоса, усиленного динамиком:

– Внимание! Уважаемые пассажиры, через двадцать минут наш самолет произведет посадку в аэропорту города Мюнхена. Просьба прекратить курить и застегнуть привязные ремни. Температура в Мюнхене – плюс четырнадцать градусов. При выходе из самолета, пожалуйста, не забывайте свою ручную кладь. Командир корабля и экипаж прощаются с вами и благодарят за внимание.

И то же самое – по-немецки.

– Ну, порррядок! – сказал мой сосед – толстомордый парень в кроссовках и ярком тренировочном костюме, с удовольствием раскатывая букву «р» в слове «порядок». – Теперь попьем настоящего пивка!.. Вы первый раз летите в Мюнхен?

– Первый, – ответил я.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

(очень коротенькая), рассказанная Автором, – о том, как мы с Катей ходили в Ленбаххауз на выставку Габриеллы Мюнтер и Василия Кандинского…

Эдик и Нартай были в тот день чем-то заняты, и Катя предложила мне посмотреть эту выставку.

– Я уже была там один раз со своим приятелем, но мы там все время ссорились, и я от злости уже почти ничего не помню, – сказала Катя. – Помню только, что эта Мюнтер – потрясающая тетка!

Мы доехали на метро до Кёнигсплац, протопали совсем немного пешком, и оказались на Луизенштрассе у Ленбаххауза.

– Можно было конечно дождаться халявы. В воскресенье здесь все музеи – бесплатные, – сказала Катя. – Но в воскресенье мы вкалываем и… Постойте здесь. Я возьму билеты.

– Ну, уж дудки! – возразил я. – Ты еще будешь оплачивать мою интеллектуальную программу… Билеты беру я. Дедушка приглашает.

– Ладно, ладно, – рассмеялась Катя. – Чего это вы вдруг раскокетничались? «Дедушка»! Вы что думаете, я не заметила, как вы только что разглядывали вон ту американку? Настоящие дедушки таким живым глазом на баб не смотрят.

– Польщен, спасибо, и закрыли тему, – сказал я. – Как попросить два билета?

– Скажите просто: «Цвай картен, битте».

Я заплатил шестнадцать марок, получил «цвай картен», и мы с Катей пошли смотреть картины Мюнтер и Кандинского.

Катя быстро устала и, виновато глядя на меня, все чаще и чаще присаживалась в тех залах, где были диванчики для отдыха.

– А из-за чего вы ссорились здесь со своим приятелем? – спросил я.

– Пыталась ему доказать, что не Кандинский сделал Мюнтер, а Мюнтер – Кандинского. Сами посмотрите – насколько она сильнее и самостоятельней!..

В отличие от Катиного приятеля, мне совсем не хотелось с ней ссориться. Да и в живописи я разбирался не бог весть как, поэтому решил изменить тему разговора:

– Катя, ты есть хочешь?

Она удивленно вскинула на меня глаза:

– Хочу. А вы?

– Как семеро волков. Так говорит Нартай?

– Генау! – подтвердила Катя. – Точно!

Неподалеку от выставки, в итальянском ресторанчике «У Марио» нам подали по полуметровой пицце с ветчиной, шампиньонами и сыром. Я пил пиво, Катя – минеральную воду.

– В последнее время я стала быстро уставать, – сказала Катя. – И есть постоянно хочется… Но мне одна знакомая тетка сказала, что потом это пройдет. А сейчас, в моем положении – это нормально.

– В каком «положении»? – не понял я.

– В том самом. На четвертом месяце. Или уже пятый?.. Ни фига не помню.

– О, Господи… – только и смог сказать я.

– Все будет хорошо! – ободряюще улыбнулась мне Катя. – Вы знаете, такую огромную пиццу я в жизни не видела. Вообще-то, мы немножко поторопились. Тут рядом есть одна очень приличная забегаловка. Там, наверняка, раза в три дешевле.

– Плюнь, – сказал я. – Расскажи мне лучше, как ты попала сюда, в Мюнхен.

Она задумалась, ковыряя вилкой остывшую пиццу. Потом подняла на меня глаза и спросила:

– А можно я начну почти с конца?..

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ,

рассказанная Катей Гуревич, – о том, как она была вынуждена уйти от мамы, а потом поссорилась с папой. Но, помирившись с ним, покинула и его…

… И тут он мне как дал по физиономии!.. Я кувыркнулась и чуть на заднице в коридор не выехала! Вот это да!.. Откуда у него и силы-то взялись?! Такой худенький, пугливый, интеллигентный…

– Дурак!!! – завопила я от неожиданности и боли. Первый раз в жизни я крикнула ему – «дурак». Но я ничего не могла с собой поделать – в левом ухе звон, как с колокольни, щека огнем горит, обидно до смерти!..

– Правильно!.. Правильно, папочка! Бей своих, чтоб чужие боялись, да?! – ору я ему, а сама вижу, что на глазах у него слезы, руки трясутся, и он вот-вот рухнет передо мной на колени и начнет меня облизывать и просить прощения.

И тогда, чтобы этого не произошло, чтобы я сама не рассоплилась и не простила его, я сознательно распаляю в себе злобную обиду и задавливаю нарастающую жалость к нему:

– Ты же ничтожество! Бездарность!.. Тебя хватило только на то, чтобы защитить диссертацию и уехать в Израиль!.. Кому ты нужен здесь?! Ты же сгниешь в этой идиотской Беэр-Шеве! Тебе на роду написано раз в неделю мыть полы в синагоге за сто пятьдесят шекелей в месяц! Ты, кандидат своих кретинских наук!..

Папа смотрел на меня широко раскрытыми от ужаса глазами, протягивал ко мне трясущиеся руки и тупо, на одной ноте, бормотал:

– Катенька… Что ты говоришь, Катенька?!..

Господи! Боже мой!.. Что же я, действительно-то, говорю? Да как у меня язык поворачивается?! И по морде он мне дал – абсолютно справедливо. Нечего мне было кричать ему: «Алкоголик! Импотент! Правильно, что мама послала тебя подальше!» Ну, что я за сука такая?! Это же мой отец! Единственный в мире близкий мне человек… Тем более что в истории с мамой папа вел себя, как ангел.

История примитивная, банальная. Но когда она коснулась меня, когда я невольно стала ее участником, я напрочь забыла о том, что мне уже давно известны десятки таких историй. Мне вдруг стало казаться, что наша история – уникальна, и ни с кем, никогда, ничего подобного не происходило.

Мама – красивая, сексапильная баба с редкостно хорошей фигурой для своего сороковника и без явных внешних признаков еврейства, что в России, как известно, немаловажно. Поэтому мама – главный администратор самого большого кинотеатра на Невском проспекте в Ленинграде.