Я пережила Освенцим, стр. 48

Знойную тишину августовского дня внезапно потрясает грохот грузовиков с дровами. За грузовиками давно уже не появлявшаяся зондеркоманда тоже с дровами. Мы идем в женский лагерь и видим вдоль всей дороги штабеля дров.

«Это уже, наверно, для нас», — стучит одна мысль в голове у всех.

Язык присыхает к нёбу, ноги слабеют. Кажется, сейчас лопнет череп, выскочит из груди сердце. Тело и душа опять охвачены томящим предчувствием смерти. Мы уже не в состоянии ни думать, ни говорить. Все становится темным, запутанным, теряет смысл. Сквозь учащенную пульсацию крови пробивается только одно: дрова и смерть. Смерть, потому что дрова… Дрова — значит смерть…

В жилой блок входит Марыля и в болезненно-застывшей тишине ожидания читает… стихи. Эти стихи польского поэта-коммуниста Станислава Выгодского брошены к нам через проволоку из мужского ревира…

Везут дрова, везут…

Не понимаю слов. Они сливаются в одну зловещую мелодию. О приближающейся, неминуемой смерти. У Выгодского погибли в крематории жена и дочь, а он там лежит в бараке и пишет стихи, которые, наверное, погибнут вместе с ним и вместе с нами…

Везут дрова, везут..

читает Марыля, и слова эти вторят нашим предчувствиям, нашему страху, бессильному отчаянию.

— Прекрати это! — нервно кричит Чеся. — Вижу, что везут. Сумасшедший! Хотела бы я знать, в газовой камере он тоже будет писать стихи?

— Но, Чеся!.. — пытаюсь я ее успокоить.

— Знаю, знаю, тебе нравится… Я не желаю этого слушать, я хочу жить… На свободе буду читать стихи… а это страшная проза! Когда я буду свободна, прочту о любви, послушаю музыку. Здесь не желаю слушать ни этот аккордеон Болека, ни сентиментальные танго под трубами крематория, ни стихи о дровах, на которых горят люди.

Глава 4

На платформе Варшава!

Ложимся и встаем в напряженном ожидании. Давно уже перестали вспоминать о купанье в море, о прогулках в горы. Ничему этому не бывать. Лучше и не мечтать об этом. Всегда будет вокруг только проволока и это страшное ожидание.

Получила записку от Вацека. На маленьком клочке бумажки он пишет:

«Кристя! 1 августа в Варшаве вспыхнуло восстание.

На Западе союзники движутся в глубь Германии. Красная Армия освобождает Венгрию. Моя милая, чего же еще желать?»

В эту минуту в барак влетает бледная Бася с криком:

— На платформе Варшава!

Что это значит? Мы не верим. Никто не верит. Какая Варшава? Повстанцы? Гражданское население?

В лагерь? За что?

Мы давно освоились с мыслью, что мы преступники.

Отправлены сюда по какому-то делу или подозреваемые…

Но не привезут же сюда все городское население? Быть этого не может! Нет, опять, наверное, венгры.

Бася, у которой мать и сестра в Варшаве, и другие варшавянки все время беспокойно выглядывают на Лагерштрассе, пытаются хоть что-нибудь узнать. Я сержусь на Басю, говорю ей, что стыдно повторять глупые, непроверенные слухи. Надо же хоть немножко соображать. Варшава сражается. Вот Вацек пишет, что 1 августа… Не успели мы услышать о восстании, а варшавяне уже здесь! Может ли это быть? Некоторым кажется, что весь мир будет брошен в Освенцим. Видно, все сошли с ума.

— Идут! — прерывает мои рассуждения Неля.

Выбегаем из барака. Видим, как медленно приближается плотная масса людей. Глядим, не отводя глаз, и ждем. Подходят первые женщины с узлами на спине.

Да, это так. Это Варшава. Можно и не спрашивать. Узнаем варшавян с первого взгляда.

У женщин испуганные глаза.

— Где мы?.. Что это за местность?

— Освенцим.

— Езус Мария! — кричит одна, заламывает руки и плачет. — Меня привезли туда, где умер мой Ясек!..

— Это в самом деле Освенцим? — удивляются другие.

— Из какого квартала? — спрашиваем мы в свою очередь.

— Площадь Нарутовича, Груецкая.

— А что с восстанием?

Машут рукой, не отвечая. Из толпы выходит женщина.

— Вы разве ничего не знаете? Не знаете, что Варшавы больше нет?

Варшавы нет? Что она болтает, глупая, несет всякий вздор! В 1939 году тоже так болтали, а потом что оказалось?

Идут и идут и повторяют, будто сговорившись, одни и те же слова: «Нет больше Варшавы. Остались груды развалин. Варшавы нет!»

Бася не отрывает взгляда от толпы, всматривается в каждое лицо, выискивает своих.

— Я предчувствовала, что будет что-то плохое, — шепчет она, не спуская глаз с проходящих мимо нас женщин, — горевала, что мы тут бездействуем, когда они там борются… И вот… они уже здесь. Как это могло случиться?..

— Что мы можем знать, Бася? Два года от всего оторваны…

— Я знаю только одно, — говорит Бася упрямо, — нельзя нам ни на минуту обольщаться надеждой, верить в возможность какого-то улучшения, в то, что мы когда-нибудь выйдем на свободу! Только-только мелькнул робкий луч надежды, и вдруг — как обухом по голове.

Столько месяцев мечтали мы о Варшаве, и вот Варшава сама приходит к тебе сюда. Изгнанные, несчастные, погибшие люди. Мы ждали, вздыхали, тосковали… Ну, вот она, здесь, приехала к тебе площадь Нарутовича, приедут наши матери, сестры и так же, как и мы, пойдут во вшивые бараки. Мы ждали Варшаву, — вот мы получили ее.

— Бася, может быть, не так уж страшно! Один какой-то район. Остальные сражаются. Многим, наверно, удалось избежать этой участи.

Теперь проходят мужчины, только пожилые. Ищу отца. Последнее время он был в Варшаве. Если он окажется здесь, надо сразу бежать в «Канаду», за шарфом. Знаю, что глупо, но все почему-то думаю об этом шарфе. Что за чушь? Теперь август, ведь он не выдержит здесь и месяца… Зачем я об этом шарфе?.. Чему это поможет? Но мысль эта упорно преследует меня. Вот идет кто-то похожий на отца, седой. Подхожу ближе… Нет, какое счастье; что не он… Впрочем, ведь транспорт из Варшавы только начинается…

— Нас не сожгут? — осведомляется какой-то пожилой мужчина.

Он, видимо, достаточно наслушался об Освенциме.

— Нет, сжигают только евреев…

Этим транспортом приехали четыре тысячи человек.

В том числе полторы тысячи женщин. Их загоняют в освобожденные бараки «Канады». Они ложатся на пол — и каждого нового человека, который входит в барак, встречают подозрительным взглядом.

И вот мы расставляем столы в зауне и начинаем «прием Варшавы».

Подходят измученные, ошеломлённые, недоверчивые женщины. Сообщают свои анкетные данные. Идут и идут, и не видно конца. Когда же конец?.. Приближается вечер, наступает ночь. В горле пересохло, язык деревенеет, голова лопается от повторения одних и тех же вопросов, от выслушивания жалоб: «Что же это такое? За что мы страдаем? В чем мы виноваты?»

— Вы ни в чем не виноваты, — пытаюсь я объяснять некоторым. — Но вы польки, этого достаточно, за это вы должны страдать.

Из всей массы испуганных вопросов, вздохов, жалоб удается выловить обрывки рассказа о восстании: 1 августа в 5 часов пополудни вдруг завыли сирены… Никто ничего не подозревал… Никто и не предполагал…

— Знаете вы, что такое миномет?.. Счастливая, что вы не знаете этого. Мой сын погиб от миномета… Я просила его спрятаться в погреб… а он только смеялся: «Мама, если это должно меня настигнуть, найдет повсюду». И муж так же погиб… Дочка осталась… Она участвовала… связисткой, а я была на Окенте… Невозможно было добраться… И вот забрали, провели через опустевший город. Дома горят, трупы… Ах, вы не можете себе представить, что там творится!..

— Что такое трупы — это мы знаем. Следующая. Фамилия? Прошу вас, — начинаю я, — может быть, вы знали дом на Нарбута пятьдесят два, там жил…

— Этот дом в развалинах.

— А может, вы случайно бывали на Фильтровой шестьдесят восемь. Там на втором этаже живет пани Войцеховская.

— Что вы все спрашиваете да спрашиваете. Поймите же наконец: Варшавы больше нет!