Я пережила Освенцим, стр. 41

Она молчала.

— Глупая, отвечай, может, я тебе чем-нибудь помогу. Ты что, немая?

Она резко вскинула голову, как бы отгоняя свои собственные назойливые мысли, и ничего не ответила.

Я пожала плечами и перешла к другим. Однако меня беспокоил вид этой девушки. Я чувствовала, что она затравлена, что она мучительно переживает какую-то трагедию.

На время я забыла о ней. Вдруг кто-то коснулся моего плеча. Это была она. Горестно покачивая головой, она заговорила сдавленным, низким голосом:

— Мне уже ничто не поможет, ничто не поможет. Люди подлы, ах, как они подлы! Зачем они это сделали, кому я мешала? Я не сделала никому ничего плохого. Ходила на работу, на фабрику. И вот кто-то сказал…

Она вдруг замолчала.

— Что сказал?

Она опять недоверчиво посмотрела на меня.

— Зачем я тебе говорю это, разве это тебя интересует? Здесь так много таких же, как я, похожих на меня…

— Ты ошибаешься. Ведь я сама с тобой заговорила.

Она вздохнула.

— Вот как это все было. Сначала во Львове расстреляли моего отца, мать и брата. Я видела это. Убежала, сама не знаю, как мне удалось. Села в поезд. Блуждала по разным городам. Наконец меня приняли на фабрику. Я сказала, что потеряла бумаги. Жила в постоянном страхе. Меня все время преследовала та страшная ночь. Я часто плакала. Может, поэтому и догадались, что я еврейка. И кто-то донес. И не знаю, почему меня не убили сразу. Зачем прислали сюда?

Она ни за что не хотела раздеваться. Не давалась, убегала. Наконец сняла платье. Все ее тело было покрыто синяками. Видны были темные полосы от резиновых дубинок.

Через зауну проходили две ауфзеерки, они стали смеяться, показывая друг другу на избитую девушку. Им было смешно, что ее так разукрасили. Как радуга. Казалось, девушка сейчас бросится на них.

— Не обращай внимания, — сказала я ей. — Раз уж тебя не убили, старайся жить… Старайся не быть такой впечатлительной.

Я дала ей хлеба, но она не хотела брать. Все бормотала:

— Слишком поздно, слишком поздно пришла твоя доброта. Я уже не могу жить. Это — уже перешло через край. И зачем мне жить, для кого? У меня нет семьи, нет друзей, нет родины.

— Как это у тебя нет родины? Твоя родина Польша. Ты будешь нужна ей.

— О нет! Всегда будет больше таких, которые скажут: по какому праву она выжила, ведь она еврейка!

— Ты говоришь глупости. После этой войны никто не скажет так. Все возненавидели гитлеризм, все проклянут эти расовые теории.

— Ты сама знаешь, что так не будет, ты только утешаешь меня.

— Слушай, — говорю я убежденно, так обстоит дело сегодня, но так не будет. Антисемитизм — это результат воспитания. В будущей Польше будет покончено с национализмом. Люди не злы, но они часто поддаются вредной пропаганде. А после войны не будет почвы для вредной, лживой пропаганды. Ведь нет ни одного человека, который не страдал бы от нашего общего врага — Гитлера.

— Если ты действительно так думаешь, то ты одна на тысячу. Я уже никому не доверяю. А кроме того, говорить сейчас о будущем просто смешно. Не верю я, что отсюда кто-нибудь выберется.

Несколько дней спустя я узнала, что эта девушка бросилась на проволоку.

На обратном пути из лагеря, проходя мимо второго крематория, я слышала предсмертные крики. Мы опять шли с шефом. В ногу, пятерками, бледные, сжав зубы, мы шли «дорогой смерти». Рядом с нами — люди, отобранные на платформе. В березовом лесочке, прилегающем к крематорию, ждут своей очереди мужчины, они еще ничего не подозревают.

Едят крутые яйца и булки. Они не знают, что это их последняя трапеза. Яичная скорлупа на траве напомнила мне веселую загородную прогулку из «той» жизни. Я с трудом удерживалась, чтобы не крикнуть: «Как вы можете есть? Через минуту вы погибнете в страшных мучениях! Разве вы не слышите крика, разве не видите огня, разве не чувствуете трупного запаха из газовых камер?»

Но они видели только лесок, солнце, безоблачное небо. Они не знали за собой никакого преступления, им и в голову не приходило, что они будут убиты просто так, ни за что. Их единственным преступлением было то, что они родились евреями. Возможно ли допустить, что только за это люди будут удушены газом?

Внезапно часовые высунули из рвов пулеметы. Люди в лесочке вздрогнули. Они глядели друг на друга, ища объяснения. Какой-то мужчина опустился на колени, прижался лбом к дереву. Он молился.

Мы повернули направо, к нашим воротам. Транспорт с платформы шел прямо к белому домику. Светловолосая девочка нагнулась, чтобы сорвать цветок у дороги. Наш шеф возмутился. Как можно портить цветы, как можно топтать траву? Его воспитание не позволяет спокойно смотреть на это. Он подбежал к ребенку, которому было не больше четырех лет, и пнул его ногой. Малютка упала и села, изумленная, на траву. Она не плакала. Не выпуская из ручонок сорванный от цветка стебель, она глядела широко открытыми, удивленными глазами на эсэсовца. Мать взяла ребенка на руки и пошла вперед. Девочка все время выглядывала из-за ее плеча. Она не спускала глаз с нашего шефа. Ручка крепко сжимала стебелек.

— Взгляд этого ребенка — приговор всему фашизму, — с ненавистью проговорила идущая рядом со мной Таня. — Что это за чудовище: бить ребенка, который через пять минут погибнет.

Остальные молчали. Я не могла смотреть на шефа. От непреодолимого отвращения к нему меня всю трясло. А он, этот «культуртрегер», как ни в чем не бывало шел рядом с нами, довольный собой. И эта гадина носила звание человека!

Глава 2

«Канада»

Лето слишком прекрасное и слишком жаркое. Оно пробуждает слишком много воспоминаний, а с ними — столько тоски… В самую неподходящую минуту вдруг оживает в памяти река, лодка, прогулка при луне… Недосягаемо далекое, болезненное, как мираж в пустыне…

В сумерки мы выходим из барака и садимся на скамью. Наблюдаем оживленное движение в «Канаде». Напротив на крылечке сидят мужчины и играют на разных инструментах. Сам гауптшарфюрер организовал этот оркестр, и теперь заставляет выступать их каждый вечер.

К «Канаде» все время подъезжают машины. Пробегают девушки в красных платках на голове, работающие в ночную смену. Проходят эсэсовцы, мы их уже всех хорошо знаем и по внешнему виду и по рассказам.

Вот идет «Кривой» (у него один глаз стеклянный, а прославился он избиениями и издевательствами над евреями); вот хромой Вунш — стопроцентный гитлеровец, на свое несчастье, он влюбился в еврейку и теперь является объектом всеобщих издевок, а «предмет его вздыханий» — бедная Хиндзя не знает, куда деваться от этого «чувства», которое она вызвала. Вот элегантный словак: он спит до часу дня и сильно здесь скучает. Вот — «Венский шницель» — известный своей глупостью эсэсовец из Вены. Дурацкая улыбка блуждает по его лицу. Вот Бедарф, а вот и Вагнер — он только что получил назначение на фронт, вот почему так весело играют сегодня наши «парни». Наконец проходит высокий гауптшарфюрер — повелитель Бжезинок, шеф «Канады». Рядом с ним, вприпрыжку шествует капо «Канады», Манци. Они идут и приятно беседуют.

Все прибывают новые партии вещей, нескончаемые столбы дыма поднимаются в небо, а хефтлинги в полосатых халатах, заметных издали даже в этой полутьме, играют на потеху проходящим эсэсовцам популярные мелодии «из прошлого».

— Возвращайся, — подпевает оркестру проходящий мимо «Венский шницель». — Я жду тебя…

Из бараков доносится грубая брань капо, показывающей перед гауптшарфюрером свое усердие. Слышится звук пощечин, чей-то плач. Какая-то девушка в испуге бежит между бараками… А оркестр играет.

Говори, что ты любишь меня,
к словам твоим рвется душа

Отбой! Запираются ворота. Несколько «канадских» евреек из дневной смены показывают нам приобретённые контрабандой сокровища, которые они с трудом протащили в барак.