Цирк, цирк, цирк (рассказы), стр. 7

— Почему ты молчал?

— Хороший ты мужик, Казаков, — улыбнувшись, сказал партнер. — Позови-ка доктора...

Партнера увезли лечиться в Одессу. Больше они уже не работали.

Казаков попросил отпуск за свой счет и уехал в Ленинград. Он просидел весь месяц в музее цирка и поднял историю всех воздушных номеров. Обложившись словарями, он переводил подписи под рисунками и фотографиями пятидесятилетней давности. Казаков искал новую форму воздушного номера для одного гимнаста, и ему очень важно было знать все, что имело к этому отношение.

И когда Казаков вернулся в Москву и принес в художественный отдел главного управления цирков сценарий нового номера, все, в том числе и он сам, решили, что трех месяцев подготовки будет достаточно, и отправили его репетировать в один из лучших цирков, в тот самый Ленинград, где он только что пробыл целый месяц. К концу третьего месяца номер был готов. Почти готов... Во всяком случае, Казаков мог начать работать. Но он чего-то испугался и попросил еще месяц. Ему дали.

Каждый день Казаков проходил номер по нескольку раз целиком, шлифовал отдельные трюки и часами возился с реквизитом, то сидя на пятнадцатиметровой высоте, то сняв аппарат с купола и расположившись у себя в гардеробной. Гардеробная напоминала слесарную мастерскую, а сам Казаков, в промасленном комбинезоне, черном бумажном свитере и старой кепке, сдвинутой козырьком назад, был похож на кого угодно, только не на воздушного гимнаста.

Он похудел, осунулся, стал раздражителен. Мелкие неполадки, на которые он в процессе работы не обратил бы внимания, сейчас казались ему крупными неудачами. Слишком ново было все, что он делал, слишком непривычно...

В глубине души Казаков чувствовал, что боится премьеры, боится того, что номер не понравится, что его имя будет с уважением упоминаться только в связи с его прошлым... Он боялся начать работать. И хотя прекрасно знал, что номер нужно «обкатать» на зрителях, что чувство неуверенности пройдет, решиться не мог. Это была не боязнь новичка, впервые выходящего в ярко освещенный манеж и терзающегося грядущей неизвестностью. Наоборот, ему было все известно заранее. И это пугало его больше всего.

Он представлял себе, как после первого неудачного (а Казаков был в этом почти уверен) выступления кто-нибудь из давних приятелей, не очень искренне растягивая рот в добродушную улыбку, хлопнет его по плечу и скажет:

— С дебютом тебя, старина! Чего киснешь? Со всеми бывает... — И этаким бодрячком отойдет, уверенный в том, что его морально-этический долг выполнен, и к тому же очень тонко и тактично. И самое занятное, что последующие пять человек скажут почти то же самое. И все будут рассказывать истории о неудачных дебютах, о неполучившихся номерах, когда нарушалась классика и традиция жанра, и вспоминать цирки прошлых лет, когда: «Помнишь, старик, какой был гром аплодисментов!»

В общем, было плохо. Просто очень плохо. В такие дни он уходил из цирка и подолгу бродил по городу.

Казаков шел по Большому проспекту, изредка останавливаясь у магазинов, разглядывая собственное отражение среди витринных муляжей и манекенов, одетых в неправдоподобно отглаженные костюмы. Кокетливо засунутые за ленты шляп таблички с ценами придавали манекенам легкомысленный вид.

«Я устал, — подумал Казаков. — Мне тридцать пять, и я устал... От этого все... Нет, ну конечно, я не могу начинать. Номер совсем еще сырой... Месяц, еще месяц, и все будет в порядке. Ах, черт побери, а нужен ли этот месяц? Я раскис, вот в чем дело. Просто раскис...»

Кто-то легонько дотронулся до его плеча:

— Простите, пожалуйста, вы последний?

— Что? — удивился Казаков.

— Я спрашиваю, вы крайний в очереди?

— В какой очереди?

— Ах, ну, Боже мой, за виноградом!

Пожилой человек нервно теребит авоську и смотрит на Казакова. Казаков пытается выяснить, почему он стоит в очереди за виноградом, и это ему не удается.

— Да, я последний, — вежливо улыбаясь, говорит он.

Плоские ящики с яркими заграничными наклейками окружают столик с весами. Виноград очень красивый, матовый и крупный. Целый кулек состоит из одной кисти. Казаков перешел улицу и попал в скверик на Кронверкской. У фонтана он сполоснул виноград и подумал: «Не могу я начать завтра... Не могу...»

Он сидел на скамейке и смотрел на величаво проплывающих мам, нянь и бабушек с разноцветными колясками. Виноград был холодный, и Казаков согревал каждую ягоду, подолгу держа ее во рту.

И вдруг его внимание привлекла странная процессия.

Впереди шла женщина лет пятидесяти, с усталым лицом и близорукими глазами. На ней были какая-то очень старомодная шляпа, вытертое и порыжевшее от времени пальто и высокие желтые резиновые боты. Из-под пальто выглядывал белый медицинский халат.

В руке она держала бельевую веревку. Второй конец веревки был в руках у круглолицей и веселой девушки, тоже в халате из-под пальто. Вся веревка была облеплена детьми, которые держались за нее попарно и что-то громко и нестройно пели.

Они были похожи на виноградную кисть, и Казаков улыбнулся. Рядом с девушкой, держа ее под руку, шел высокий курсант морского училища.

Когда курсант что-то говорил девушке, ласково наклоняясь к ней, девушка поднимала голову и смотрела на него восторженными глазами. Они замедляли шаг, веревка натягивалась, и женщина, шедшая впереди, думая, что это делают дети, не оборачиваясь, монотонно выкрикивала:

— Живенько, живенько, раз-два!

Эта цепочка направлялась к большому ящику с песком, стоящему посередине сквера, на скрещении трех аллей.

У ящика с песком процессия остановилась.

Цепочка рассыпалась, а пожилая женщина села на край скамейки и принялась заботливо скручивать бельевую веревку. Освобожденные от веревки девушка и курсант стояли сзади скамейки и, казалось, были счастливы...

Казаков собрался было приняться за виноград, как вдруг заметил, что одно из звеньев процессии направилось прямо к нему. Звену было не больше трех-четырех лет. Оно было одето в зеленое пальто с капюшоном и красные рейтузы. Пальто напоминало колокольчик. Через плечо на ремне висела большая армейская кобура.

Казаков понял, что будет иметь дело с настоящим мужчиной. Обладатель капюшона и кобуры остановился возле него, заглянул в кулек и, подняв большие строгие глаза, спросил:

— А он мытый?

— Да, — сказал Казаков. — Мытый...

И тогда «колокольчик» стал есть виноград, старательно выплевывая косточки.

Он съел всю кисть и протянул руки ладошками вверх. Казаков понял, что их нужно вытереть, и вытер.

— Это — «женщины пальчики», да? — спросил человек с кобурой больше из вежливости, чем из любопытства.

— Нет... Не знаю... — смутился Казаков. — Кажется, это болгарский.

— А, — сказал мальчик. — Ну, я пойду.

— Иди, — сказал Казаков.

Какая-то огромная убежденность в своей правоте и уверенность в самом себе были в этом маленьком человеке. Казаков проводил глазами зеленый капюшон и красные рейтузы, встал и вышел из сквера.

Уже сидя в троллейбусе, он увидел виноградную косточку, прилипшую к рукаву пальто, и подумал, что завтра вечером в манеж он выйдет в белом костюме, а не в том синем, с блестками...

Белый лучше пошит, и в нем будет легче работать.

Через несколько дней секретарь директора цирка расписалась в получении телеграммы на имя Казакова из Одессы.

Казаков нравился ей. Он вообще многим нравился, а ей особенно...

Осторожно, стараясь не порвать полоску бумаги, склеивавшую телеграмму, она отогнула текст и прочла:

«Поздравляю дебютом зпт желаю счастья тчк Хороший ты мужик Казаков тчк».

Подписи не было.

Женька Каблуков — человек странный...

Отца у Женьки Каблукова не было. Женька жил с матерью в Москве, в Большом Толмачевском переулке, около Третьяковки. Домик был маленький, деревянный. Он стоял, прислонившись к громадному зданию, и стыдливо выглядывал в переулок двумя каблуковскими окошками.