Юрьев день, стр. 3

Притих Тренька. Стал ждать, что дальше будет.

Мать печь растопила, а сама то и дело во двор. Выйдет, постоит за воротами, поглядит на дорогу и обратно в избу.

Смеркаться стало. Услышал Тренька чутким ухом — скрипнули ворота.

— Кажись, тятька с дедом и Митькой! — крикнул.

Впрямь, отворял отец ворота. А дед — застыл Тренька пораженный — вводил во двор лошадь, запряженную в телегу. И была та телега гружена мешками и кулями.

— Маманя! Бабка! — пустился в пляс Тренька. — Глядите, сколько всего привезли!

Закричала мать, залилась слезами:

— Сыночка моего, ровно скотину, продали...

Отец голову опустил. А дед твердо молвил:

— Опомнись, Степанида! Верно, дали кабальную запись на Митрия — не помирать же всем с голоду. Однако обещал государь-батюшка Петр Васильевич по осени, когда разочтемся, ту кабальную запись порвать.

— Так ведь холоп теперь сыночек мой. Холоп безответный...

— Опять пустое мелешь, — оборвал дед. — Холоп холопу рознь. Один и сам всю жизнь господину своему служит, и дети его, и внуки служат.

Митька — сказано же — до расчета с князем. А князь своему слову хозяин.

— Известно, хозяин, — не унималась мать. — Захотел — слово дал.

Захотел — взял обратно.

Вовсе осерчал дед:

— Цыц, баба! Про князя Петра Васильевича такие слова не дозволю!

Понурилась мать. Замолчала. Слезы платком утирает.

Тренька на мешки перестал глядеть. Эва, новость! Митьку в холопы отдали.

Мать в тот вечер еду готовить не стала.

— Не обессудьте, — сказала, — как вспомню, чем за все плачено, руки отнимаются...

Пришлось бабушке самой тесто ставить, щи с кашей варить, на стол собирать.

А Треиька не знает, чью сторону принять. Мать послушать — Митьку жалко. Дед вроде тоже прав: не привези они с отцом муки да всякой снеди — и впрямь хоть с голоду помирай.

Так ничего не решив, жадно навалился Тренька на хлеб, щи да кашу, что подала бабушка.

Осенью, как и боялась мать, не получилось с Митькой по-дедову. Собрали урожай. Уплатили приказчику за пользование господской землей, да за лошадь, что брали с господской конюшни, да еще за многое другое. И где там Митьку из холопьей кабалы вызволить. Самим только-только до весны оставшимся хлебом дожить.

Мать деда во всем винила. Тот при каждом напоминании о Митьке гневался непомерно. Понимал: неладно вышло.

А Тренька диву давался: чего по Митьке, как по покойнику, мамка убивается? Ведь его, Тренькина воля, он бы сам, с великой охотой и радостью, пошел на Митькино место.

Отчего? Да оттого, что, по Тренькиному разумению, была у Митьки жизнь лучше не надо.

И в то самое время, когда мать утирала слезы, Тренька, прихватив одежду, выскользнул и бегом, чтобы не вернули, припустился в Троицкое — княжью усадьбу, к Митьке.

Глава 4

СОБАЧЬЯ ЖИЗНЬ

Только тогда поубавил Тренька шагу, когда нырнула дорога в лес и скрылась за поворотом деревенька. Нравилось Треньке в лесу.

«Тук-тук-тук!..» — стучит дятел. Жуков и всякую другую мелкую живность выбирает из древесной коры. Дед говорил, полезная птица — лес бережет.

«Пинь-пинь-тыбить!..» — синица-пухляк над самой головой засвистела. Чуть подалее другая отозвалась, потом третья. Тоже, по словам деда, нужная для леса птаха.

Стайка веселых желтогрудых чижей кормится в кустах. Щеглы нарядные, чистое загляденье — расклевывают колючие репейные танки.

С высокой березы возле самой дороги сорвалась большая птица и, тяжело хлопая крыльями, скрылась в чаще. За ней еще одна, и еще... Задрал Тренька голову, а на березе черными вороньими гнездами — тетерева.

А когда поднялась дорога на лесной пригорок, огромный лось с ветвистыми рогами неторопливо вышел навстречу. Струхнул Тренька: а ну как такой на рога подденет — враз до смерти зашибет! Однако вспомнил дедовы слова: «Лось зверь безобидный. Его не тронь, и ему до тебя дела не будет». И верно, посмотрел лось на Треньку маленькими добрыми глазами, двинулся в глубь леса.

Расступилась чащоба. Черные поля завиднелись. Речка блеснула небесной лазурью. А за ней — Троицкое, село большое, богатое. Посередке, сквозь голые ветки деревьев, светится маковка церкви.

Зорко глядит по сторонам Тренька. Мальчишки в Троицком озорные, не любят чужих. Один на один хоть с кем готов драться Тренька. Ну, а как налетит ватага?

Ученый Тренька. Где надобно, проскользнет неприметно. А где и огородами обойдет.

Наконец оказался Тренька возле главных ворот господской усадьбы.

Открывались они только для самого князя, домочадцев немногих его да почетных и знатных гостей.

От ворот широкая, гладкая, во все времена года ухоженная и потому чистая дорога вела прямехонько к хоромам князя Петра Васильевича.

Нарядны были хоромы, украшенные деревянным резным кружевом, с башенками и куполами над крышей. Золотом отливали слюдяные оконца.

Миновал Тренька главные ворота усадьбы и направился к другим, называвшимся холопьими. Через те ворота въезжали и выезжали телеги, груженые и порожние, шли мужики, бабы, шныряли ребятишки.

Треньке и тут задача. Не нараспашку и холопьи ворота. Стоит в них дюжий мужик, глядит строго: кто с чем на господский двор въезжает или входит, кто с чем двор покидает.

Попроситься через калитку, что возле ворот? А ну как не пустит, прочь прогонит?

Потому ждет Тренька удобного случая. Подъезжают мужики на телегах. С ними проскальзывает Тренька на княжью усадьбу и поворачивает сразу налево, туда, где сгрудились и теснятся амбары, сараи, погреба, поварня и другие хозяйственные службы. За ними — господская псарня.

Велик псарный двор князя Петра Васильевича. Обнесен высоким — в два человеческих роста — тыном. Чтобы и самая резвая собака не могла перепрыгнуть. Таким же тыном перегорожен двор пополам. На одной стороне — гончие собаки, которым должно на охоте гнать зверя к охотникам.

На другой — собаки борзые, которыми того зверя на охоте травят.

По псарному двору тоже абы кому разгуливать не положено. Но здесь Тренька свой человек и весело кричит парню, что караулит ворота:

— Здорово, Миня!

— И ты, Тренька, здоров будь! Давненько не виделись!

— Тятька с мамкой не пускали!

— Понятное дело, — улыбается парень.

— Митька тут ли? — спрашивает Тренька.

— А ты туда вон гляди, — указывает Миня в сторону псарни.

Поворачивает Тренька голову. Видит, шагает по двору высокий, статный малый в алом кафтане, такой же шапке, мехом опушенной, и в зеленых новеньких сапожках, должно, из княжеской родни аль из гостей кто.

— Не признаешь? — спрашивает Миня.

— А чего признавать, — пожимает плечами Тренька, — впервой вижу.

За живот хватается Миня. Хохочет до слез.

— Ну и дела! Родного брата... — и опять закатывается от хохота.

Оглядывается малый в алом кафтане, столбенеет Тренька, глазам своим не верит.

— Неужто Митька...

Сворачивает малый к Треньке и Мине и, подойдя, кланяется Треньке земным поклоном:

— Здравствуй, государь Терентий Яковлевич!

— Митька! — оправившись от изумления, возглашает на весь двор Тренька. — Митька! — и пускается в пляс вокруг старшего брата.

А Митька руки в боки, каблучками зеленых сапожек притоптывает — чем не молодой сын боярский?!

Сколько себя помнил Тренька, видел он всегда Митьку в латаной одежонке, босиком или в лаптях. Мудрено ли, что не узнал?

Останавливается Тренька дух перевести:

— Эва, какой красивый да гладкий! А по тебе мамка нынче плакала.

Перестал Митька каблуками стукать.

— С чего бы?

Рассказал Тренька про лишнюю, шестую ложку, что мать ненароком положила на стол. Нахмурился Митька.

— Ладно, — сказал. — Аида на псарню.

Бежит Тренька вприпрыжку рядом с Митькой, любопытствует:

— Кем же ты теперь будешь?

— Стремянным княжьим.

— Ларька как же?

— Ларька ногу повредил. Меня вместо него взяли.