Прошли времена, остались сроки, стр. 47

Я однажды дал ей кусок хлеба. Она испугалась и не съела хлеб, а отдала нищему.

Мама жалела девочку-удмуртку:

– Как же бедно-то живут.

– А хлеб не взяла.

– Не возьмет, не нашей веры.

– А какой?

– Да я толком-то и не знаю. У нас на икону крестятся, а они в рощу ходят, молятся, келеметище.

– А какая у меня вера?

– Ты православный, мирской.

Помню, как приходит мать удмуртки. Как извиняется, что стучат задубеневшие лапти, как они сидят в темноте, в языческих отблесках огня из-под плиты. Не зная их языка, я догадываюсь, что дочь рассказывает обо мне. Утром мать удмуртки украдкой дает мне, как очень важное, темного от времени деревянного идола, амулет их религии. Религии, непонятной мне, но отметившей меня своим знаком за кусок хлеба для голодной их дочери.

Днем, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях, солнце золотит желтую клеенку стола, удмуртка сидит за столом и учит «У лукоморья дуб зеленый...».

Я быстрее ее запоминаю стих и поправляю ее, а она смеется и дает мне большую теплую картофелину.

Гречиха

Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.

Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.

И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах меда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.

Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.

В заливных лугах

Поздней весной в заливных вятских лугах лежат озера.

Дикие яблони, растущие по их берегам, цветут, и озера весь день похожи на спокойный пожар.

Ближе к сенокосу под цветами нарождаются плоды. Красота становится лишней, цветы падают в свое отражение. И на воде еще долго живут. Озера лежат белые, подвенечные, а ночью вспоминается саван.

Падает роса. Лепестки, как корабли, везущие слезы, покачиваются, касаясь друг друга.

Постепенно вода оседает, озера уходят в подземные реки. И как будто лепестки вместе с ними.

Вода в вятских родниках и колодцах круглый год пахнет цветами. Пьют эту воду кони и люди, птицы и звери, цветы и травы, дает эта вода жизнь всему сущему, всему живому.

Только мертвым не нужна вода. Поэтому место для них выбирают на взгорьях.

Передаю

Я шел быстро, но не с такой скоростью, чтобы проскочить мимо, когда он крикнул:

– Думай хоть немного!

Он не ожидал, что я остановлюсь; но обрадовался, что я задержался. Протянул крепкую сухую руку. Бесцветные глаза его выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше, но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.

Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не снимая руки, сказал:

– Я думаю. Как же иначе? Я что, обрызгал вас? (Было мокро.)

Он выпустил мою руку, двою вскинул к козырьку кепки и торжественно объявил:

– Триста пятый полк, Двенадцатая гвардейская! – Сник, уронил руку и добавил: – Сколько полегло...

Я не знал, что ответить, и сказал негромко:

– Ничего. Так уж... Что делать.

Еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:

– Я не пьян! Фронтовые сто грамм.

Я пожал плечами – мол, я и не говорю, что вы пьяны, – и пошел.

Он догнал меня и торопливо, громко заговорил:

– Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые... Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.

Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:

– Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..

Передаю.

Падает звезда...

Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть, такая примета.

Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с Земли на небо.

Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, – то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.

Когда вспыхивал, сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так быстро, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб меня любила...» – отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом – сердцем: «Люблю, люблю, люблю!»

Когда упадет моя звезда, то дай Бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на Земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.

Там, внизу

... Там, внизу, в тесноте узкого мокрого оврага гнули дуги и полозья для саней. Свершалось большое дело: дерево, обтесанное под нужный профиль, сгибалось, чтобы застыть в изгибе.

Заготовки, продолговатые дубовые плашки, распаривали в камере над котлом до потемнения. Они были так горячи, что к гибочному станку их торопливо несли в рукавицах. Один конец закрепляли в станке, другой привязывали к валу. Мужики наваливались на ворот и медленно ходили по кругу, каждый раз нагибаясь под канат.

«Хорош!» – кричал главный. Он скреплял концы лыком. Намертво согнутую дугу или полоз оттаскивали в сторону.

Некоторые заготовки не выдерживали, трескались. Их не выбрасывали. Их бросали в топку под котел.

Катина буква

Катя просила меня нарисовать букву, а сама не могла объяснить какую.

Я написал букву "К".

– Нет, – сказала Катя.

Букву "А". Опять нет.

"Т"? – Нет.

"Я"? – Нет.

Она пыталась сама нарисовать, но не умела и переживала.

Тогда я крупно написал все буквы алфавита. Писал и спрашивал о каждой: эта?

Нет, Катиной буквы не было во всем алфавите.

– На что она похожа?

– На собачку.

Я нарисовал собачку.

– Такая буква?

– Нет. Она еще похожа и на маму, и на папу, и на дом, и на самолет, и на небо, и на дерево, и на кошку...

– Но разве есть такая буква?

– Есть!

Долго я рисовал Катину букву, но все не угадывал.

Катя мучилась сильнее меня. Она знала, какая это буква, но не могла объяснить, а может, я просто был непонятливым.

Так я и не знаю, как выглядит эта всеобщая буква.

Может быть, когда Катя вырастет, она ее напишет.

Зеркало

Подсела цыганка.

– Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночам летаю, дай закурить.

Закурила. Курит неумело, глядит в глаза.

– Дай погадаю.

– Дальнюю дорогу?

– Нет, золотой. Смеешься, не веришь, потом вспомнишь. Тебе в красное вино налили черной воды. Ты пойдешь безо всей одежды ночью на кладбище? Клади деньги, скажу зачем. Дай руку.

– Нет денег.

– А казенные? Ай, какая нехорошая линия, девушка, выше тебя ростом, тебя заколдовала.

– И казенных нет.

– Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три года плохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.

– Нет бумажных.

– Мне не надо, тебе надо, я не возьму. Нет бумажных, положи мелочь. Не клади черные, клади белые. Через три дня будешь ложиться, положи их под подушку, станут как кровь, не бойся: будет тебе счастье. Клади все, сколько есть.

Вырвала несколько волосков. Дунула, плюнула.

– Видишь зеркало? Кого ты хочешь увидеть: друга или врага?

– Врага.

Посмотрел я в зеркало и увидел себя. Засмеялась цыганка и пошла дальше.

Прошли времена, остались сроки

«Прошли времена, остались сроки» – это так бабушка Лиза говорит.

Стала она так говорить, когда заметила, что в ее «годовой» лампаде стало больше масла. То есть не больше масла, а его стало хватать на большее время. Раньше лампаду заправляли на Пасху, и она горела до следующей Пасхи, ровно год. А сейчас масла наливается столько же, а лампада горит до Вознесения, то есть еще больше месяца. Какой отсюда вывод? Отсюда бабушка выводит, что времена сократились, ускорились, все начинает торопиться к концу света.