Две любви, стр. 11

Лучше было бы ей умереть, в тысячу раз лучше ей исчезнуть раньше времени, чем её сыну сохранить такое воспоминание о своей матери.

Черты её лица отгравировались остриём его первого горя на самой болезненной части его сердца; едкая горечь новой и неестественной ненависти все глубже снедала его с каждым днём. А когда, против воли Жильберта, его ум останавливался на ней и сознавал, что проклинает ту женщину, которая родила его, тогда в отчаянии он предавался мысленно религиозной жизни.

Но хотя монастырь привлекал Жильберта, взывал к наилучшей стороне его природы, в то время, когда смерть коснулась его своим крылом, теперь же привлекательность была уже не совсем та, гораздо менее непреодолимая. Он понял, что монастырь был бы единственной возможной жизнью для лиц, прошедших через серию неудач, от света к мраку, от счастья к горю… Он годился для людей, ничего более не любящих и ни на что не надеющихся, которые ничего не могут более ненавидеть и предаются полному отчаянию. Они ищут покой, как единственное земное благо, которое они ещё могут изведать, в монастыре же его было довольно. Надежда умерла в их настоящей жизни, и они искали освежение в надежде будущей жизни. Монастырь был хорош для несостоятельных в любви и в борьбе. Но должна же быть другая форма существования для тех лиц, молодость которых была ранена, но не умерла, кровь — ещё сильна и тепла, воля пылка для добра и зла, для людей, которым ещё предстояла борьба. В ней они должны иметь средство против судьбы, которое не было бы оскорблением Бога. Эта борьба не была бы сопротивлением воле Божьей и возмущением. Добродетель не означала бы в ней темницы для души и тела, а надежда на спасение — монашеской кельи.

Как большинство энтузиастов, знающих жизнь лишь по догадкам и полных врождённой веры в существование добра, Жильберт мечтал осуществить гармонию обеих противоположностей — религиозной жизни и светской. Подобные мечты казались ему несбыточными даже в то время, когда они служили базисом самой идее рыцарства, и когда многие из искренних и храбрых людей почти добились перенести их в действительную жизнь, наскоро, как никогда не допустило бы современное общество, хотя бы так было на небе. Религиозная идея крепко засела в душе Жильберта, и он взял в привычку участвовать в хоре во время большей части монастырской службы и носил всегда послушническую рясу, служившую ему прежде больничной одеждой. Теперь, отправляясь по свету искать счастья, он чувствовал себя странно в светской одежде, перчатках и шпорах и предпочитал им монашескую рясу. Он чувствовал, что даже в деятельной жизни он не избавится от монашеского инстинкта совсем, и что для него самого так было лучше. Он находился на узком и опасном берегу между прошедшим и настоящим, куда, рано или поздно, приводится судьбой всякий человек сердца, и где каждый шаг влечёт за собой падение, а падение близко к погибели.

Внезапно от него отняли силой предметы, ради которых он существовал, он их любил и надеялся на них. Теперь у него не осталось более ни ключа к счастью, ни надежды, ни руководителя; со всех сторон перед ним открывалась отвратительная, но притягательная сила отчаяния.

Даже воспоминание его первой любви задёрнулось мрачной завесой, так как он знал о неотменяемости церковного запрещения, и при его настроении ума думать о Беатрисе ему казалось искушением и смертельным грехом.

Покидая Англию без всякой определённой цели, но со смутным намерением отправиться в Иерусалим, он скорее повиновался ширингскому аббату, чем следовал его дружескому совету; в этом повиновении сильно чувствовалось укоренившееся в нем монастырское правило. Ламберт Клер, прежде всего как светский человек, а не духовный, сердечный, а не настоятель монахов, хорошо понял состояние души Жильберта и предложил ему лучшее лекарство. По его мнению, излечение разбитого сердца, если таковое есть, не состоит в уединении и молитве, а в борьбе против ран и уколов светской жизни. Он натолкнул Жильберта на жизнь, какую ведут другие лица аристократического происхождения, советуя ему предпринять паломничество в Святую Землю, как средство удовлетворить свои религиозные стремления.

Что касается до материальной помощи, полученной от него Жильбертом, в тот бескорыстный век небогатый джентльмен не считал стыдом принять денежный подарок от богатой и могущественной личности, как ширингский аббат, в уверенности нажить состояние с помощью собственных рук и сторицей уплатить долг.

Считая свою обитель гораздо выше политических распрей и тайно насмехаясь над своими двоюродными братьями, поддерживавшими дело выскочки короля Стефана, аббат посоветовал Жильберту отправиться прямо ко двору Готфрида Плантагенета, герцога Нормандского, великого сенешаля Франции и мужа императрицы Матильды, законной королевы Англии.

Туда-то и отправился молодой человек в сопровождении Дунстана, ехавшего слева на его втором коне, и саксонца Альрика, конюха и стрелка, ехавшего за ними на сильном муле, нагруженном багажом Жильберта.

VI

Это происходило в первое время могущества Готфрида Нормандского. Два или три раза он являлся из Анжу со своими воинами и слугами, рассчитывая овладеть законным наследием жены. Много раз его вытесняли и высылали из его владений, но наконец он победил. Железная воля этого человека, раса которого дала Англии четырнадцать королей, принудила Нормандию подчиниться. С тех пор он царствовал мирно. Однако он не завязал, как желал бы для своей поддержки, ни солидной дружбы, ни сильных союзов. Вместе с тем он хотел добиться помощи для своей жены в продолжительной борьбе, которую она вела за корону Англии.

Обыкновенно он заменял себя в своей обязанности сенешаля Франции делегатом, но с недавнего времени он решил съездить лично в Париж. Он надеялся войти в соглашение с Людовиком Юным, а, может быть, также с красавицей-королевой Элеонорой, феодальной государыней, по собственному праву, в Гиени, Пуату и Аквитании, что делало её могущественнее самого короля.

Случилось так, что Жильберт, прежде чем достигнуть места назначения, встретил блестящий кортеж, направлявшийся по большой дороге в его сторону. Он состоял, по меньшей мере, из двухсот всадников и стольких же пешеходов, за которыми следовали навьюченные мулы. Дорога становилась узкой на месте встречи молодого человека с кортежем, и Жильберт сообразил, что ему с двумя слугами невозможно проехать. Хотя ему казалось неестественным уступить дорогу кому бы то ни было, но он понял, что перед этой маленькой армией благоразумнее отступить. В этой части дороги образовалась живая изгородь из куста терновника, и Жильберт с своими слугами был принуждён почти углубиться в него, когда перед ним проехали рысью четыре рыцаря в великолепных одеждах, находившиеся во главе кортежа. Они бросили на него пытливый и несколько высокомерный взгляд, так как не могли не заметить, что Жильберт чужеземец, а для путешественника его свита была слишком ничтожна. Он же просто смотрел на них, пока они проезжали, так как его глаза были устремлены на приближавшуюся кавалькаду. Это был настоящий поток разнообразной одежды, богатых и великолепных оттенков, направлявшийся между нежной зеленью листвы прямо к Жильберту. Все эти люди мирно двигались, и хотя над ними возвышался штандарт, но он был свернут в кожаном чехле.

Окружавшие его рыцари были в одежде из богатой пурпуровой, зеленой или темно-коричневой ткани, сверкавшей золотом, сиявшей серебром и блиставшей сталью, что разнообразило здесь и там тёмные цвета бархата и сукна.

Позади штандарта ехали верхом мужчина и мальчик, а за ними следовали другие рыцари.

Рыцарь, ехавший на громадном нормандском белом и сильном коне, держался в стороне от дороги. Громадное животное небрежно переступало крупным, тяжёлым шагом, встряхивая, время от времени, своей толстой белой головой, с серо-железного цвета холкой и тщательно приглаженной гривой. Рыцарь сидел на седле прямо и как прикованный; его сильная рука легко перебирала не слишком короткую, не слишком длинную одноцветную уздечку, следуя за шагом лошади. Очевидно, это был человек прекрасного роста, не чрезмерно высокий, но в высшей степени красиво сложенный, с манерами юноши, хотя уже переступил зрелый возраст, судя по его жёстким чертам и по лбу, изборождённому морщинами. Его серые и глубокие глаза прямо и пристально смотрели из-под чёрных бровей, странно противоречивших его серо-железистого цвета волосам. Было что-то непоколебимое и роковое в гладко выбритой челюсти, широком и плоском подбородке, в большом и энергичном рте, нечто странно-прочное, противоречившее богатой изысканности его великолепной одежды, как будто этот человек и его воля должны были пережить моду их времени.