Памятник крестоносцу, стр. 35

Все это было нестерпимо само по себе и, однако, ничто по сравнению с чувством одиночества и пустоты, раздиравшим сердце Стефена. Опьянение работой кончилось, и его снова потянуло к Эмми, еще сильнее, чем прежде. У него не было, как у Одиссея, магической травы, чтобы защититься от ее чар. Он уже корил себя за то, что не позвал ее поглядеть картину. А завтра Эмми уже не будет здесь, завтра она уедет на юг с труппой Пэроса… Теперь он не увидит ее по меньшей мере полгода, если вообще увидит когда-нибудь. Ему вспомнилась безнадежная страсть, которую питала к нему мадам Крюшо, и он содрогнулся при мысли о том, как зло подшутила над ним судьба, заставив его теперь играть ту же постыдную роль.

Ему нечем было заняться, чтобы убить время, не было даже ни единой книги, а выйти на улицу не хватало сил — так смертельно он устал. Когда смерклось, он прилег на кровать, но уснуть не мог.

Наступил прозрачный, чистый рассвет. Был четверг. Стефен встал, оделся. Снова перед его глазами замелькали спицы колес: фургоны цирка Пэроса покинут вечером Париж и покатят по дорогам к залитому солнцем Лазурному берегу… И сердце его сжала тоска. Внезапно какая-то мысль осенила его. На секунду он замер, остановившись посреди комнаты. Может ли он это сделать? Во всяком случае, попытаться может. Он схватил шляпу, выбежал из комнаты и нетвердым шагом устремился по направлению к бульвару Жюля Ферри.

7

На окраине Анжера под ослепительно синим, что не часто бывает в последние дни октября, небом цирк Пэроса раскинул к вечеру свой парусиновый городок в обрамлении пестрых, красочных фургонов. Некоторые из балаганов уже были открыты, вертелась карусель, играла жиденькая музыка, и зазывалы изощрялись вовсю перед еще немногочисленными зеваками.

Стефен в широкой синей блузе, берете и небрежно повязанном черном галстуке — костюме, задуманном как квинтэссенция шика парижской богемы, дабы поразить воображение сельского жителя, — стоял на своем обычном месте, у крайнего балагана, и глубоко вдыхал чистый воздух, пахнувший апельсиновой кожурой, свежими опилками, дубовой корой, дымом и лошадиным потом. Возле балагана был установлен мольберт с пестрым плакатом, оповещавшим о том, что Стефен — не кто иной, как «Grand Maitre des Academies de Londres et Paris», [23] и «с ручательством за сходство портретов с оригиналами» пишет их — как в профиль, так и в фас «самым первосортным углем» — всего за пять франков, а в красках высшего качества — за семь с половиной, «выполнением будете довольны, имеются прекрасные отзывы от высочайших коронованных особ европейского континента».

Где-то ржал жеребец, негромко рычала старая львица, откуда-то доносились пронзительные звуки кларнета. Стефен чувствовал себя на редкость здоровым, кашель его, казалось, совсем прошел. Он ни разу не пожалел о том, что три недели назад, повинуясь внезапному побуждению, отправился к Пэросу. Словом, он был почти счастлив.

— Подходите, подходите! Ну же, мсье, уговорите мадемуазель — такое хорошенькое личико нельзя не запечатлеть. Не смущайтесь. Увековечьте себя для потомков.

Крестьянская парочка, разодетая по-праздничному, остановилась, держась за руки, перед Стефеном. Собравшись с духом, молодая женщина шагнула вперед. Она не была красавицей, но Стефен, быстрыми штрихами набрасывая ее головку на большом листе бумаги, стоявшем на мольберте, сделал ее миловидной, сохранив притом портретное сходство. Затем он очень точно воспроизвел тонкое кружево наколки, ручную вышивку на манжетах и, наученный опытом, не забыл и большую брошь-камею, как видно, фамильную реликвию, приколотую на груди.

Тем временем вокруг них уже собралась небольшая толпа зевак, выразившая вслух свое одобрение портрету, когда он был закончен, и через несколько минут Стефену пришлось снова приняться за работу. Такой труд был для него чисто механическим, он изготовлял портреты, не задумываясь ни на секунду. Впрочем, порой он развлекался, позволяя себе несколько иронически воспроизводить некоторые из своих моделей, подчеркивая какую-нибудь характерную черточку — бычий взгляд, или торчащие уши, или нос башмаком, — а если клиент начинал горячиться, что случалось чаще всего субботними вечерами, тогда Стефен не без ехидства набрасывал какую-нибудь остроумную карикатуру, которая почти всегда вызывала у зрителей смех.

В шесть часов толпа, как обычно, поредела. Начиналось представление в главном балагане, и Стефен снял с мольберта плакат, сбросил блузу и галстук и, пробравшись сквозь лабиринт палаток и канатов, проник за невысокую загородку позади одного из фургонов. Здесь, перед жаровней с горячими углями, сидел на корточках маленький сморщенный человечек в засаленных плисовых бриджах и потертых крагах и готовил еду. Он был кривоног, коротко острижен, острые черты его худого морщинистого лица смягчал плоский нос со сломанной переносицей. У него были круглые, как бусинки, немигающие глаза, в которых играли отблески тлеющих в жаровне углей.

— Что у нас сегодня на ужин, Джо-Джо?

— То, что всегда. — Джо-Джо поднял голову. — Впрочем, с добавлением свиной анжерской колбасы, которую я раздобыл на улице Туссен. Этот город славится двумя вещами. Свиная колбаса — одна из них.

— А другая?

— Разумеется, куэнтро, mon brave. [24] Местное вино.

Колбаса, шипевшая на сковородке, выглядела сочной и аппетитной. Джо-Джо, который в молодости работал жокеем, потом был букмекером, потом конюхом, потом подручным букмекера и, наконец, в Лоншане окончательно потерял работу, был великим мастером раздобывать пропитание. У него имелись знакомства во всех уголках Франции. Никто не умел так торговаться на рынке, как он, или стянуть отбившегося от наседки цыпленка с придорожной фермы.

— Я люблю, когда мы делаем такие остановки на два вечерних представления, — сказал Стефен, ставя на жаровню жестяной кофейник. — Завтра до трех мы свободны. Я думаю пойти взглянуть на реку.

— Луара — добрая речонка, — сказал Джо-Джо с видом человека, которому все известие. — Хорошее песчаное дно и прорва отличной рыбы… Я бы поставил на ночь удочки, если б была возможность. Вообще этот край хорош: Боли, Тур и особенно Невер. Вино, правда, слабовато, но жратва — первый сорт, а уж девочки… У здешних девчонок есть на что посмотреть — и спереди и сзади… — Он присвистнул и отвернулся.

В эту минуту из фургона появился странного вида человек в клетчатых штанах и свитере защитного цвета. Он был высок и тощ, так тощ, что походил на скелет, а лицо и руки его — то есть все, что не было скрыто одеждой, — покрывала медно-красная, шелушащаяся сыпь, напоминавшая рыбью чешую. Это был Жан-Батист, деливший этот фургон — один из самых захудалых — со Стефеном и Джо-Джо. Жан-Батист был кроткий, молчаливый, грустный человек, страдавший очень редким видом хронического псориаза — недуга неизлечимого, но безболезненного и позволявшего ему зарабатывать скромные средства к существованию, выставляя себя напоказ всем желающим в аттракционе: «Человек-аллигатор — плод союза свирепого самца из отряда ящеровых и чемпионки по плаванию с реки Амазонки».

— Ну как, Крокодил, много собрал сегодня? — спросил Стефен.

— Не особенно, — мрачно отозвался Жан-Батист. — Ни одного охотника до интимностей.

У Крокодила была своя профессиональная техника, причем наибольший доход он извлекал следующим путем: не спеша, постепенно он обнажал свое тело, начиная от верхних конечностей, и доходил до пупка, после чего останавливался, окидывал взглядом аудиторию и восклицал мелодраматическим тоном, пуская в ход последнюю зловещую приманку:

— Желающим увидеть более интимные подробности я буду доступен для обозрения в маленькой палатке в конце прохода. Детям и подросткам вход воспрещен. Дополнительная плата за обозрение упомянутых выше интимных подробностей — всего пять франков.

вернуться

23

Великий магистр Лондонской и Парижской академий (франц.)

вернуться

24

дружок (франц.)