Дом и корабль, стр. 76

Глава семнадцатая

Приближаясь к кораблю, Туровцев заволновался. Волнение было несколько сродни той внутренней дрожи, что охватывает людей, возвращающихся в родные места после долгих лет отсутствия. Тут и радость встречи, и тревожное предчувствие непоправимых перемен.

Внешне все было по-прежнему. Флаг на корме, сигнальщик на мостике, часовой у трапа. Под аркой у остывающего кипятильника пытался согреть руки Святой Пантелеймон. Увидев лейтенанта, он зашевелился, но Митя нарочно убыстрил шаги, чтоб не отвечать на расспросы. И поступил предусмотрительно. Во дворе его перехватил доктор Гриша:

— Я тебя жду. Хотел навстречу пойти — побоялся разминуться. Ну что?

Митя промолчал.

— Понятно, — сказал Гриша. — Учти, всей команде за обедом объявлено: «Операция прошла благополучно, состояние раненого удовлетворительное».

Митя усмехнулся:

— Узнаю руку командира. Отменяет смерть приказом?

— Не отменяет, а откладывает до ноля часов. Людям обещали праздник, люди готовились…

Туровцев с интересом посмотрел на Гришу:

— Слушай, лекарь. Уж не твоя ли идея?

— Лишь отчасти. Точнее — мне принадлежит медицинское обоснование. А Федору — политическое.

— Что же говорит твоя медицина?

— Что человеческому организму для поддержания жизнедеятельности нужно время от времени получать хоть немного радости.

— Толково. А что утверждает политика?

— Примерно то же самое. Ладно, штурман, иди. Наши все наверху.

— А ты?

— Я сейчас тоже приду. — И, видя, что Туровцев медлит, повторил уже с раздражением: — Ну, иди, чего стал?

Митя хотел сказать «я тебя не держу», но, посмотрев на Гришино лицо, удержался и стал подниматься по лестнице.

На кухне горела коптилка. Граница писал письмо. Он был так увлечен своим делом, что позволил Туровцеву подойти вплотную. «Добрый день, Валя, — писал Граница, — поздравляю Вас со славной годовщиной нашего боевого корабля»… Услышав за собой тяжелое дыхание, он наконец оглянулся и, узнав штурмана, вскочил.

Юный вестовой еще не владел искусством скрывать свои чувства, и его лицо отразило всю гамму. Он колебался: улыбнуться и поздравить с праздником или надуться и обиженно промолчать.

— Кушать будете, товарищ лейтенант?

Митя кивнул. Граница спрятал письмо и засуетился.

— Отдыхайте, товарищ лейтенант. Разогреется — я за вами приду.

Пробираясь коленчатым коридорчиком, Митя услышал доносившиеся из каминной женские голоса. Он приоткрыл дверь и увидел пылающий камин, а возле него элегантное общество: здесь были Горбунов и Ждановский в двубортных тужурках и крахмальных воротничках, старый художник, облачившийся в странный пиджак с шелковыми отворотами, и две нарядно одетые женщины. Одну из них Митя узнал сразу — это была начальница объекта, на лицо второй ложились резкие тени. Шел спор.

— Перестаньте, я вам не верю!

Голос — красивый, очень низкий — показался Мите знакомым.

— Почему же? — негромко спросил Горбунов. Виктор Иванович стоял сбоку, опираясь локтем на каминную доску, и был хорошо освещен. Он любезно улыбался, но Туровцев достаточно знал своего командира, чтоб видеть, когда тот начинает заходиться.

— Не верю, потому что противоестественно. Не мигай мне, папа, я все равно скажу… (Теперь Митя уже не сомневался: это была Катя, Катерина Ивановна.) — Убеждена, что вы все это на себя напускаете. Ну-ка посмотрите мне прямо в глаза. А теперь повторите. Вы любите войну?

— Э, стоп, не надо передергивать. Я не говорил, что люблю войну. Я сказал — люблю воевать.

— Это уже казуистика.

— Нисколько. Я не хотел войны, но когда по радио сообщили, что Гитлер перешел границу…

— Вы были счастливы, — язвительно вставила Катя.

— Во всяком случае, почувствовал облегчение.

— Тетя Юля, ну ты послушай, что он несет?

— А что вас удивляет? Война все равно висела в воздухе. Не знаю, как вы, а я физически ощущал эту предгрозовую духоту. Когда вскрыли пакеты и прочитали первый боевой приказ, мы целовались, как верующие на пасху. Помнишь, Федя?

Ждановский кивнул.

— Чудовищно, — воскликнула Катерина Ивановна уже не так уверенно.

— Что именно?

— А вот это ваше «люблю воевать».

— Вы только что, — продолжая улыбаться, сказал Горбунов, — с лестным для нас восхищением говорили о героизме подводников. А теперь удивляетесь, что эти люди, оказывается, любят свое дело.

— Это совсем другое. Когда идет война — каждый становится солдатом.

— А вот это и есть казуистика. Это ведь только при царе Горохе воевали так: дозорный на колокольне зрит вражескую рать и бух в колокол, народишко сбегается, кто с протазаном, а кто и попросту с дубиной, — и пошла крошить. А у меня на лодке стоят такие мудреные механизмы, что из толкового парня с десятилеткой надо еще два года делать матроса. Вы скажете, матрос идет служить не своей волей, а по призыву. Ну а я? Никаких материальных ценностей, выражаясь языком политической экономии, я не произвожу, стою немыслимо дорого. Если при этом я еще не люблю и не хочу воевать, то согласитесь сами — фигура получается малопочтенная.

Катерина Ивановна не сразу нашлась с ответом, и Митя воспользовался наступившей паузой, чтобы войти и поздороваться. Он предполагал, что его приход вызовет переполох, но Горбунов только слегка кивнул головой и показал место у огня.

Прежде чем снять шинель, Митя вытащил из кармана пистолет и, не глядя, бросил на каюровскую койку.

— Осторожно, штурман, — сказал Ждановский.

Митя оглянулся и ахнул. На койке, которую он считал пустой, уткнувшись лицом в подушку, лежал человек.

— Это инженер, — пояснил Горбунов. — Не будите.

— Его теперь пушкой не разбудишь, — сказала Кречетова. — Катерина так орала…

Как это часто бывает, с появлением свежего человека спор угас. Художник с дочерью ушли на свою половину.

— Да, кстати, помощник, — сказал Горбунов, когда все разошлись. — Мы тут без вас совершили некоторое самоуправство.

Митя, сидевший у огня так близко, что от брюк уже пахло паленым, вскинул глаза. Удивили его не слова, а тон.

— Мы с Ждановским пригласили к праздничному ужину хозяев дома, начальницу объекта и строителя нашего корабля Павла Анкудиновича Зайцева. Мы считали, что нас к этому обязывает благодарность, ну и, конечно, традиция…

И опять за привычной самоуверенностью Митя уловил смущение.

— Может быть, вы находите нужным пригласить еще кого-нибудь?

Глаза их встретились.

«Что это, подвох? Ехидничает, испытывает?» Однако ни в глазах, ни в тоне командира не было и тени ехидства, взгляд был не въедливый и даже не очень внимательный. «А что, если в самом деле позвать Тамарку?» — с неожиданной лихостью подумал Митя, но тут же угас.

— Да нет, кого же… — протянул он, пряча глаза.

Пришел Граница и позвал обедать. Митя сам утверждал раскладку и все-таки был поражен роскошью праздничного обеда: суп из шпрот с гречкой, макароны по-флотски, компот из сухих груш. Хлеб и второе он сразу же, не скрываясь от Границы, переложил в голубую пластмассовую коробочку — Тамаре.

Пока Туровцев, обжигаясь, хлебал горячий суп, Граница болтал. В душе он еще не примирился со штурманом. Если б лейтенант тогда не раскипятился, а, сделав соответствующее внушение, припечатал внеочередной наряд, Граница принял бы это как вполне заслуженную кару. Но он догадывался, что штурман дал ему «всю катушку» не потому, что строг, а потому, что «потерял себя». Граница уважал людей, которые себя не теряют, вот почему его так пленил Соловцов. Будь Соловцов вестовым, он, уж наверно, сумел так подавать и убирать тарелки, что у лейтенанта кусок не пошел бы в горло, но Граница был моложе и простодушнее, к тому же он был возбужден, и его прорвало. Туровцев слушал его болтовню вполуха. Впрочем, кое-что показалось ему любопытным. Оказывается, дочь хозяина Катерина Ивановна работает теперь диктором на радио. (Граница даже удивился, что лейтенант не знал, это знали все на лодке.) Дома она ночует редко, потому что дикторы — те же радисты, живут при объекте на казарменном положении, там у них и рацион, и все прочее. Но старик всегда знает, когда она придет, и с полдня хлопочет, встречает…