Упрагор, или Сказание о Калашникове, стр. 9

«Что такое пространство, развернутое во времени?»

«Пространство, развернутое во времени, – сказал Михайлюк, – это не что иное, как наша история».

Но история тоже не та, что мы думаем, если ее развернуть. Она существует не где-то в прошлом, а прямо сейчас. Но мы этого не замечаем, потому что видим ее в неразвернутом состоянии.

Время в природе круглое, оно похоже на циферблат. И между двумя событиями два расстояния: по часовой и против часовой стрелки.

Как на циферблате: от цифры 1 до цифры 2 по часовой стрелке совсем близко, а против – далеко. Нужно весь циферблат пройти, пока до нее, доберешься.

Не исключено, что Калашников здесь Калашников, а в прошлом – Цезарь, Ганнибал и именно сейчас совершает свои великие подвиги. В прошлом – и одновременно сейчас, только против часовой стрелки. И вполне возможно, что великий Пифагор тут же, рядом, преподает математику в средней школе. По часовой стрелке он преподает математику, а против часовой стрелки он в Древней Греции Пифагор. Потому он там и Пифагор, что здесь, в современной школе, преподает математику.

Ничего себе шуточки! Если это, конечно, шуточки. Было непохоже, чтоб Михайлюк шутил, он говорил совершенно серьезно.

Современность, говорил он, это вершина, по крайней мере ей кажется, что она вершина. И любое событие, оттолкнувшись от нее, летит в пропасть, то есть в историю. История – эхо современности, сказал Михайлюк. Это в одной реальности. А если развернуть события в другую реальность, то современность станет эхом истории. И какой-нибудь грозный царь, прозвучав однажды, многократно повторяется в других временах. Чего это эхо – вершин или провалов? И как отличить в современности вершины от провалов?

В истории они виднее. Потому что мы смотрим на них с вершины современности. Нам кажется, что с вершины. А если наша вершина – это провал? Какой нам увидится история из глубины нашего провала? Нам могут все провалы истории показаться вершинами, и мы будем на них равняться и в этом духе воспитывать новые поколения.

Такая история с географией. Кто б подумал, что история так тесно связана с географией? По часовой стрелке они далеко друг от друга, а против часовой стрелки совсем рядом, рукой подать…

17

Руководящие указания неудержимым потоком текли из Упупупа в Упуп, из Упупа в Упрагор и возвращались назад отчетами о проделанной работе. Превращение директивы в отчет – это, может быть, наивысшее достижение человеческого разума, до которого природа не додумалась в своей первозданной бесхитростной простоте. Создать замкнутую систему, которая существует сама по себе, выполняет любые планы, производит любую продукцию, повышает темпы любого роста, – и все это ничего не выполняя, не повышая, не производя, – разве могла природа до такого додуматься? Ну, хотя бы присвоить себе звание: заслуженная природа. Или наградить себя орденом – вроде тех, которые даются людям и городам. Не научилась природа извлекать смысл из бессмыслицы. Потому и страдает. Не в ногу со временем идет.

Возможно, бумаге кажется, что она обретает смысл, когда на ней напишут какую-то резолюцию. Но настоящий смысл у нее был раньше, когда она была молодой и зеленой, подпирала небо зелеными кронами и буйно шумела, ничего не боясь. А теперь шелестит, перешептывается – как бы чего не вышло.

Но власть-то бумага взяла, хотя и шепотом. И если раньше ей диктовали, то теперь диктует она. Ей не нравится, что человека к делу не подошьешь, и она старается сделать его таким, чтоб его подшивали к любому делу. И даже к любому слову, за неимением дел. Она утверждает на земле свою бумажную цивилизацию: вместо доверия – доверенность, вместо простых человеческих отношений – отношение с места работы, с места жительства.

Бумажная цивилизация во всем стремится к однообразию, потому что однообразием легче руководить. Ей бы все привести к общему знаменателю, и не только знаменателю, но и общему числителю, чтобы все в едином строю штурмовали новые и новые вершины. От 1/1 к 2/2 и дальше – к 10/10, 100/100… Чувствуете развитие?

Только такая дробь в этом победном ряду считается правильной, всякая же другая мешает нашему поступательному (наступательному!) движению от 1/1 к 00/00 [бесконечность].

Человек изобрел бумагу, а теперь бумага изобретает его. Пусть он не семи пядей во лбу, пусть у него и одной пяди не наберется, но приходит бумага о его назначении, и сразу пяди начинают расти и расти до тех пор, пока не дорастут до занимаемой должности.

Жизнь во всем ее богатстве на бумагу не перенесешь, да она и не поместится. Поэтому ее уменьшают и рядом пишут масштаб. Так и человека бумага то уменьшает, то увеличивает. Фамилия, а рядом должность, звание, награды. Тот же масштаб: считать такого-то маленького большим, а такого-то большого маленьким…

Маленького можно подшить к делу, большому пришить дело, но настоящее дело от этого не двигается.

18

Великая сила сказанного – это великая сила написанного, хотя не пишущий, а говорящий пожинает плоды почета и благосостояния. Потому что говорящего и видно, и слышно, а пишущего – не видать, не слыхать. Он, подобно орудийному расчету, расположен в укрытии и предоставляет говорить пушкам. Он рассчитывает, наводит на цель, а пушка пишет в резолюции: «пли!» – после чего выстрел считается сделанным.

Говорящим был Федусь, пишущим – Калашников. Но это лишь до тех пор, пока мы говорили и писали о вершинах. А теперь, когда надо было говорить о провалах, Федор Устинович задумался: а не пора ли давать дорогу молодым?

Как хорошо Калашников писал о горе Горуне! О том, как она тянется к небу каждым деревцем, каждой травинкой. Федусь, когда выступал об этом с докладом, сам умилился: как мы тянемся вверх, какие перед нами открываются высокие перспективы. Но Горуня со всех сторон окружена провалами. Это мы упустили, об этом не сказали. Пусть теперь об этом скажет Калашников – надо же когда-то давать дорогу молодым.

Для Калашникова это была большая радость. Он еще там, в горах, мечтал, чтоб его не только услышали, но и увидели. Тем более, что говорить он будет о горе Горуне, о том, что при ее высоких достоинствах, поглядите, какими низменными обстоятельствами она окружена.

По сравнению с вершинами Памира, Горуня – гора невысокая, но крутая, для кого-то даже неприступная, а для Калашникова она своя, самое заповедное на земле место. Здесь он родился, думал, здесь и помрет, но судьба распорядилась иначе. И повела его судьба от родного пригорочка к таким вершинам, о которых подумать страх. В люди судьба его повела. Из пустого звука, из бесполезного сотрясения воздуха – в люди!

Здесь, на Горуне, его первый вздох, первый вскрик, здесь каждый камешек, каждый стебелек – это его, Калашникова, беззаботное детство. Какой-нибудь старый пень – и тот из его детства. И ворона Степанова…

Каждой своей травинкой, каждой росинкой гора Горуня привязана к его детству. И он был к ней привязан. По-своему, конечно, потому что в той его жизни трудно было говорить о каких-то прочных привязанностях. Просто он был общительный: кто ни крикнет, кто ни чирикнет, а он уже тут. Камень с горы упадет, он и с ним перемолвится. Или он был отзывчивый? Одно дело общительный характер, а другое – отзывчивая душа. Общительные умеют говорить, а отзывчивые – слушать. Сначала послушать, а потом уже что-нибудь и сказать. Но, конечно, всем подряд тоже нельзя отзываться: загремит с горы обвал, а ты ему – да, конечно, я понимаю… Общительность часто принимают за отзывчивость, и общительного считают своим парнем, а он не свой, он ничей, как ничейная земля между государствами. И его общий язык со всеми – это ничейный язык.

Наверно, Калашников был просто общительный, потому что он всем подряд отзывался. Но почему он всем подряд отзывался? Может, боялся, как бы опять не ударили? Он ведь, собственно, от страха родился: шмякнулся какой-то звук о какой-то сук, он и полетел. Память об этом страхе затаилась у него где-то внутри и жила вечным страхом снова удариться. Никто не знает, какие нам уготованы удары судьбы. А между тем каждый звук рождается для радости. Даже панический вопль – и тот рождается для радости. Может, он потому и вопль, что родился для радости, а радости не видит.