Упрагор, или Сказание о Калашникове, стр. 11

Закон был, как запрещающий знак у дороги: не запрещающий в принципе, а предлагающий ехать в объезд. Целые колонны, целые эшелоны ехали в объезд. В объезд была проложена широкая магистраль и построена многоколейная железная дорога.

Одно непонятно: как это все попало в биографию Калашникова? Сам он жил не в объезд, не старался переделать свое «плохо» на «хорошо», хотя последнее не только не возбранялось, но даже приветствовалось. Не только в производственных показателях, но и в печати, и в литературе «плохо» массово переделывалось в «хорошо», и уже, казалось, невозможно жить хорошо без «плохо», потому что нечего будет переделывать в «хорошо»…

После Машенькиного ухода (а на самом деле прихода, но в обратном направлении) Калашников опустился на край обрыва и стал любоваться видом, который открывался внизу. Лес был населен красками, звуками, запахами, они жили, как люди в городе, встречались и общались между собой. Покинет запах родной цветок и полетит прогуляться по лесу, подышать свежим воздухом, а заодно и узнать, что там слышно. А навстречу ему – жур-жур, буль-буль, трах-тара-рах! И он уже знает, что слышно, и может возвращаться домой… Но найти дорогу домой очень сложно для запаха.

И побредет он дальше, и будет брести, насколько его хватит, как все мы по этой жизни бредем. Как бредет где-то жур-жур, буль-буль, как трах-тара-рах шагает метровыми шагами. Как бы он сейчас пригодился, этот трах-тара-рах, потому что навстречу лесному запаху из города вышел смрад – у него свои дела на большой дороге. И забьется запах в лапищах смрада, и вспомнит свой далекий цветок, зачем он только покинул его? Но если б запахи не покидали цветов, в мире не было бы ничего, кроме смрада…

Посидев с полчаса, Калашников встал и побрел вниз по тропинке.

Внизу на опушке леса жена его объясняла детям, как нужно собирать грибы. «Как здесь хорошо!» – сказала она.

И тут же со своими пустыми корзинками они пошли на станцию, к электричке. Сели в поезд и поехали домой, делая детям замечания и наставляя их, как они должны себя вести в лесу.

Дома они позавтракали, умылись и легли спать. А когда вечером встали, жена сказала: «А не поехать ли нам завтра по грибы? Кукушкины уже десять банок замариновали».

Продолжение этой биографии, которое предшествовало ее началу, было уже совсем в другом городе. Калашников учился там в институте.

Институт, как нормальное учебное заведение, старательно переделывал «плохо» на «хорошо» и «хорошо» на «плохо»: хорошим студентам перекрывал пути, а плохим открывал в науку зеленую улицу.

Не все, конечно, удавалось. Были такие «плохо», которые никак не становились «хорошо», но были и такие «хорошо», из которых никак нельзя было сделать «плохо».

Биография наращивалась так, что время шло в обратном направлении. Институт открывал дорогу в будущее. Или закрывал. Наука отбирала будущих Ломоносовых, минуя будущих Эйнштейнов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Институт Истории Географии изучал географию в историческом аспекте, не чуждаясь и чистой истории, но, конечно, в аспекте географическом. Соединение этих двух наук подчеркивало нерасторжимость пространства и времени, столь необходимую для существования жизни на земле.

В дверях стоял милиционер, охранявший наше прошлое от нашего настоящего, а может быть, настоящее от прошлого, которое имеет привычку постоянно вмешиваться в современную жизнь.

Предъявив милиционеру документ, Калашников побрел по коридору. Стены были увешаны лозунгами: «Свободу римским гладиаторам!», «Возрождению – размах Средневековья!» И совсем уже страшное: «Гуннам – нашествие татар!»

Погрузившись в глубокие кресла, как в глубокую старину, исторические географы строили планы на прошлое. Вместо крестовых походов предлагались народные восстания, вместо разгула реакции – торжество просвещения и прогресса. Планы на прошлое выполнялись легче, поскольку в прошлом не приходится жить, а в будущем трудно предугадать, к чему нас приведет выполнение плана.

Скульптурная группа: Геродот и Магеллан склонились над книгой «Краткий курс истории географии». Рядом с ними их последователи, уже не скульптурные, а живые спорят о преимуществах и недостатках работорговли, по сравнению с торговлей свободными людьми. Конечно, лучше людей продавать, не ограничивая их свободу, но, с другой стороны, работорговец продает свое, а продажа людей свободных – это, в сущности, воровство. Учитывая, что свободный человек принадлежит себе, его продажа – это торговля краденым.

Противник рабства доказывал, что работорговец тоже продает не свое, поскольку человек не может принадлежать человеку. Но, возражал сторонник рабства, рабовладелец все же раба купил, потом кормил его, одевал… А тут продают совершенно постороннего человека. Причем заметьте: бескорыстно продают! Это не только худший вид продажи, но и худший вид бескорыстия. Раба выводят на торжище, он сам непосредственно участвует в процессе, здесь же человек даже не знает, что его продают. Он живет как ни в чем не бывало, свободно передвигается, наслаждается работой, семьей, встречается с друзьями, а в это время, в это самое время его уже продают… И скоро, очень скоро за ним придут покупатели… Ну скажите, может ли государство, допускающее и даже поощряющее такую торговлю людьми, считать себя свободным государством? Может быть, ему лучше называться рабовладельческим? С тем отличием от рабовладельческого, что там – свободные граждане и рабы, а здесь – только рабы, потому что продать и купить можно каждого.

Высказав эту дерзкую и скорее всего несправедливую мысль, ученый муж оглянулся, и мужество покинуло его: он увидел внимательно слушавшего Калашникова. И не только Калашникова. Толстый парень в шляпе, плотно надвинутой на уши, однако не настолько, чтоб они не могли слышать, стоял, расставив руки и ноги, как вратарь, и, конечно, не пропускал ни одного слова.

Ученый муж сделал вид, что не заметил посторонних слушателей, и повторил последнюю фразу громче и в отредактированном виде: «Там, в Древнем Риме, свободные граждане и рабы, а в современном Риме – только рабы, потому что продать и купить можно каждого».

Он еще раз оглянулся и добавил для пущей убедительности: «У нас-то, конечно, все равны. Хотя есть и первые среди равных. Есть вторые и третьи среди равных. А так – все равны, все равны…»

Оба спорщика быстро ретировались, оставив наедине Геродота и Магеллана и, лишив «Краткий курс» той убедительности, которую ему придавало сочетание его основоположников с их последователями и учениками.

Толстый парень протянул руку Калашникову и представился:

«Индюков».

Если Калашников происходил от звука, то этот Индюков, судя по всему, происходил от запаха, и, сознавая это, он слегка прикрывал ладонью рот и старался дышать немножко в сторону.

«Ты их не слушай, – сказал Индюков, – никакого Древнего Рима там нет, его отменили на ученом совете».

«Древний Рим отменили?»

Ну, не то чтобы отменили, а просто не утвердили, пояснил Индюков. Когда утверждали план работы на прошлые времена. Древний Рим просто не утвердили. А все эти слухи про Древний Рим – они отсюда, из этого института. Поползли давно, корда еще Рим не отменили, но, как это у нас бывает, пока ползли… Два года ползли, а теперь сюда же вернулись. Причем теперь уже в них и Древняя Греция. А Древнюю Грецию – ее же еще три года назад не утвердили. Так что три года как минимум про нее отсюда ничего не выползало. А вот – приползло.

Калашников сказал, что его интересует гора Горуня. Не Древняя Греция, а просто гора Горуня. Но толстый парень о Горуне не слыхал. Об Эвересте он слыхал, есть такая гора в Азии. Между прочим – вот смехота! – назвали ее не в честь открывателя, не в честь покорителя, а в честь, как это у нас бывает, какого-то дурацкого чиновника Эвереста. Этот чиновник, по-видимому, сидел у подножья Эвереста, пока другие поднимались на Эверест, попивал пиво или прихлебывал чаек, и все равно горе присвоили его имя. Эти прохиндеи чиновники достигают больших вершин. Потом поди разберись, то ли горе за ее высоту присвоили имя выдающегося человека, то ли человека назвали в честь горы за его выдающиеся достоинства. А когда обратно переименуют, опять непонятно: то ли человек проштрафился, то ли гора оказалась не на высоте. Прямо цирк от всех этих переименований. Природа только шарахается от наших громких имен. Сама она – как безымянный солдат на поле человеческой брани.