Миллион лет до любви, стр. 20

Далеко не каждая студия имеет такого человека. В школе, например, в шестом классе, где мы организовали «союз писателей», мы могли только мечтать о таком человеке. Нам было столько же лет, сколько лицеистам пушкинского выпуска в Отечественную войну 1812 года. На нашу долю выпала Великая Отечественная война, и мы писали стихи, как те знаменитые лицеисты.

Конечно, нам было бы легче, если б нам прислали руководителя, да еще вдобавок в чине капитана. Но капитаны были на фронте и вернулись только после войны.

— Товарищи, — сказал капитан Артамонов, когда мы собрались в кабинете ответственного секретаря, — по дороге из Берлина я заехал в Москву, и мне поручено организовать здесь литературную студию.

Литературная студия у нас уже была, но нам было приятно, что о нас не забывают в столице. Вот даже человека прислали. В такую даль.

И мы решили наново создать литературную студию.

Руководителем, конечно, стал капитан Артамонов. Он даже не был избран, он просто был назначен Москвой. И мы с радостью ему подчинились: оттого, что он заезжал по дороге в Москву, в нем было что-то от столичного литератора.

А вообще-то он был сапожник. Солдатом пошел на войну и, продвигаясь к Берлину, постепенно дошел до капитана. Но и теперь, став литератором, он своей первой профессии не забыл и охотно чинил наши ботинки — не за плату, а в порядке литературной помощи.

К тому времени, как мы поняли, что никто его к нам специально не присылал, мы успели его полюбить и не поверили в то, что поняли. Мы по-прежнему считали, что нами руководит Москва.

А он уже и сам не помнил, что выполняет чье-то поручение. Он собирал нас на своем винограднике, кормил виноградом, чинил нашу обувь и говорил о поэзии.

— Стихи поднимают солдат в атаку, поэтому они должны быть краткими и ясными, как команда. И рифмоваться должны, как рифмуются орудийные залпы: по звучанию похоже, но объект другой. И другое попадание.

Постепенно мы разъезжались — кто на учебу, кто на работу в другие города. Вокруг Артамонова редели ряды, как на фронте.

И в какой-то момент он почувствовал, что в нем уже нет того поэтического жара, какой был во время войны. А может, это был не поэтический, а солдатский жар, который он по ошибке принял за поэтический?

Он приходил в редакцию к тихой женщине, у которой в свое время отобрал бразды, и говорил:

— Вера Марковна, я не тот человек, за которого меня принимали. И за которого я сам себя принимал. Я в себе ошибся, Вера Марковна.

Она пыталась его успокоить, но разве можно успокоить человека, который ошибся в себе? Тут нужно не успокаиваться, тут нужно исправлять ошибку.

И он исправил. Он оставил литературные занятия и целиком посвятил себя сапожному делу.

Клиенты за глаза называли его поэтом, но не в плохом смысле, а, наоборот, в положительном. Когда человек занимается не своим делом, его иногда называют сапожником, но если он на самом деле сапожник, причем хороший сапожник, как его назвать?

Артамонова называли поэтом.

И еще долго в литстудии, которой руководила бессменная Вера Марковна, рассказывали молодым студийцам о человеке, который сменил сапожное шило на винтовку, винтовку на перо и перо — снова на шило. Не у каждого хватит мужества, но Артамонов был такой человек. Он ведь не только приехал к нам из Берлина через Москву, он сначала дошел до Берлина.

Драка

Я дрался раз в жизни, да и то не с тем, с кем следовало. И вовсе не потому, что не встречал людей, с которыми следовало драться. Таких людей я встречал, но с ними я не дрался, а здоровался за руку, улыбался им, как лучшим друзьям. Потому что я уже стал воспитанным человеком. А в тот раз, когда дрался, я еще не был воспитанным человеком, меня тогда только воспитывали.

На нашей улице все между собой передрались и выяснили, кто сильнее, а кто слабее. На мою долю выпал мальчик, худой и болезненный, с головой, неуверенно сидящей на тонкой шее, и длинным носом, опущенным вниз, словно уже заранее признавая свое поражение. С кончика носа свисала маленькая прозрачная капелька, и мальчик шумно втягивал ее в нос, как втягивает проводник пассажира, повисшего на ступеньке, когда дан уже сигнал к отправлению. Но пассажир опять повисал, словно еще не со всеми там, на станции, попрощался, а мальчик снова и снова его втягивал, а потом резко провел под носом рукой, окончательно высаживая его из поезда, но тут, неизвестно откуда взявшись, пассажир снова повис…

И туда, в это место, где уже развивались какие-то драматические события, я ткнул кулаком, и пассажир сразу покраснел и на ходу выпрыгнул из поезда, а за ним стали прыгать остальные, такие же красные, как и он.

— Юшка пошла, — констатировал кто-то из судейской коллегии, и драка была остановлена из-за явного неравенства сил.

Я не запомнил, как звали этого мальчика. Тех, кого бьют, обычно не запоминают, — запоминают тех, кто бьет.

Мне не хотелось его бить, просто такая сложилась ситуация. Потом сложилась другая ситуация, и мы с ним вместе гоняли в футбол, лазили по крышам и смотрели, как бьют кого-то третьего. И опять менялась ситуация, и снова кто-то кого-то бил, пусть не кулаками, а словами, по-взрослому, но это получалось еще больней.

Когда взрослый бьет взрослого, это не всегда даже видно со стороны. Сидят и разговаривают. Стоят и разговаривают. И все же, если внимательно приглядеться, то увидишь, как маленькие красные человечки панически выпрыгивают на ходу, поезд идет, как и шел, но у них у каждого внутри катастрофа.

Год веселого солнца

— Это было в Год Веселого Солнца. Помните, старый Филин плакал у вас на ветке — вот так… — Черемуха показала, как плакал Филин, но сходство было весьма отдаленное.

— Филин? Глазастый такой? — Ива помолчала, припоминая. — Нет, это было в Год Задумчивого Солнца. Я была тогда молодой, но уже о многом начинала задумываться.

— Нет, я точно помню: это был Год Веселого Солнца. Дуб еще сказал: дождь в консервах. В том смысле, что в сухую погоду Филин похож на дождевые консервы, стоит его только довести до слез.

— Я так сказал? — Дубу было приятно, что его слова кому-то запомнились.

— Я тогда маленькая была, вот как эта Березка, — вспомнила Черемуха. — И такая тоненькая, что все время качалась от смеха. Какой же это мог быть год? Только Веселого Солнца.

— У нас же сейчас Год Веселого Солнца, — сказала Березка, раскачиваясь.

— А еще что я сказал? — спросил Дуб, которому были скучны посторонние разговоры.

Заговорил Платан. Он говорил не спеша, спешить ему было некуда. Он не прожил еще и тысячи лет, и жить ему оставалось больше тысячи.

— В Год Веселого Солнца здесь не было Филина, — сказал Платан. — И Ивы, на которой он плакал, не было. И всего этого леса не было.

— Платан мне друг, но он ошибается, — сказал Дуб и посмотрел на Черемуху — чтоб она запомнила, как запомнила про консервы.

— Филин прилетел в Год Мудрого Солнца, — сказал Платан. — Он сказал, что летит в Год Веселого Солнца, где у него назначено свидание. Но я объяснил ему, что Год Веселого Солнца давно прошел, и он полетел…

— Куда?

Это спросила Ива, чувствуя ответственность за судьбу того, кто плакал у нее на ветке.

— Вероятно, в давным-давно, — сказала старенькая Акация.

Дуб сказал, что в давным-давно не летают. Но оказалось, что Акация каждую ночь летает в давным-давно, в Год Веселого Солнца.

— Шуточки, — сказал Дуб. — Может, вы еще летаете в когда-нибудь?

— Я летаю в когда-нибудь. В тогда, когда я стану большой и развесистой, — призналась Березка.

Деревья замолчали. Они думали о старом Филине, который летит в давным-давно, в Год Веселого Солнца, где у него назначено свидание. Лететь ему трудно, потому что он, подобно Акации, летает по ночам, когда никакого Солнца вообще не увидишь, но он летит, превращаясь из старого в молодого Филина, а из молодого в совсем юного Филина. Так бывает со всеми, кто летит в Год Веселого Солнца…