Пусть шарик летит, стр. 4

Она все еще молчала. Теперь уже все пальцы ее правой руки барабанили по столу. Он вдруг почувствовал: она может уступить.

— Мам! Пожалуйста! Пожалуйста!..

Неужели он прорвался сквозь эту ужасную стену безразличия? Сквозь глухой барьер, за которым отсиживаются взрослые, когда не хотят слышать и понимать то, что им пытаются сказать.

— Пожалуйста, мам! Пожалуйста!.. — Его захлестнула волна возбуждения, изумления, облегчения. — Все будет в порядке. Вот увидишь. Пожалуйста, мам, пожалуйста!..

Она подошла к нему, обняла за плечи, быстро поцеловала в волосы.

— Хорошо. — И особой походкой, словно за ней наблюдали сотни глаз, вышла из комнаты. — Я пойду собираться, — сказала она.

Не может быть!

Его словно оглушило. И вдруг он почувствовал, что голова больше ничего не вмещает. «Она передумает. Я знаю, она передумает. Но она не должна, не должна передумать. Господи! Молю Тебя, пожалуйста, пожалуйста…»

ГЛАВА 3

Стая скворцов

Маленькая, юркая машина миссис Самнер быстро проскочила под сводом фруктовых деревьев при въезде на участок. Через минуту она вернется. Джон был в этом совершенно уверен. Вернется, и все, на что он надеялся, рассыплется в прах. На ходу она прокричала:

— Я позвоню тебе из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!

А в глазах все еще то, чуть безумное, выражение. «Не говори ерунды, — оборвала она его как-то раз. — Нельзя быть чуть безумным, вовсе я не безумная, ни капельки».

Но она была. Что-то дикое появляется во взгляде, и тогда руки у нее начинают беспокойно двигаться, а дыхание учащается. Джон всегда чувствовал это ее состояние, знал, когда это с ней случается, даже если и не видел ее. Узнавал по голосу.

Это случается довольно часто часов в пять-шесть вечера, когда внезапно, казалось бы, без всякого повода куда-то девается ее жизнерадостность. Или, что было и вовсе странно, по утрам в воскресенье, когда она собирает его в воскресную школу, или когда они ждут гостей.

Иногда отец говорит ей: «Расслабься дорогая». А порой он теряет терпение, и тогда начинается душераздирающая ссора. Мама убегает в другую комнату и там рыдает, и Джон слышит, как упоминается его имя и как отец старается ее успокоить. «Тише, тише же! — говорит он. — Если кто-нибудь подойдет к двери и услышит, мы этого не переживем».

На этот раз не было ни ссоры, ни рыданий, потому что отца не было дома, но, когда мама говорила, дыхание у нее прерывалось.

Прежде чем сесть в машину, она сказала: «Если откроешь водопроводные краны, не забудь их закрыть. Не пользуйся утюгом, пылесосом или стиральной машиной и не трогай папины инструменты в сарае. Не хочу, чтобы ты получил электрошок или отрезал себе руку. И, ради Бога, не влезай никуда». Еще раньше она сказала: «Когда принесут хлеб, возьми пакет сдобных булочек. Позавтракаешь ими. В холодильнике полно молока, так что не возись с плитой».

Она пыталась вызвать его на спор, подбивала его на протест (он это чувствовал), чтобы приказать ему ехать с собой в виде наказания. «Вымой руки перед завтраком. Почисть зубы после завтрака. Не заходи в курятник. Отец не успел там убрать. Не трогай садовый шланг и не пропалывай цветочные клумбы, иначе отец тебя убьет. Ты всегда выдергиваешь цветы. И не рви распустившиеся розы. Отец считает бутоны. Я знаю, что не должна тебя оставлять. Чувствую, что это ужасная ошибка. Прямо печенкой ощущаю».

Еще она успела сказать, пока металась по дому и собирала вещи, которые должна была взять в город: «Я задернула шторы на случай, если станет жарко. Отдохни днем, даже если не устанешь. И не зови в дом этого ужасного мальчишку Малленов, если он забредет сюда. Не выпускай попугайчика из клетки, а то не поймаешь его. Не ешь зеленые яблоки с дерева».

И уже у самой машины прибавила: «Не должна я тебя оставлять. Что бы там отец ни говорил. Одна я всегда в тревоге. Ни минуты покоя. Твой отец каждый день уезжает на работу. Твои братья почти не показываются в этом доме. У них все по-другому. Они могут выкинуть это из головы. Вся ответственность на мне. Ради моего спокойствия ты просто должен поехать со мной и сидеть в машине».

«Не надо, мама! Пожалуйста!..»

Он знал, что она все время в борьбе, но и у него своя борьба. Он знал, что быть матерью такого мальчика, как он, это не то что быть матерью обыкновенного мальчика. Руки и ноги обыкновенных ребят слушаются их всегда, а Джона его руки и ноги слушаются только иногда. И когда мама из-за этого расстраивается, Джону обычно становится хуже. Он начинает спотыкаться, ронять вещи, заикаться, и иногда ему приходится отчаянно колотить себя кулаками по бокам, чтобы выговорить слово. Сердце бьется, как молот, и случается, что, к своему ужасу, он начинает плакать. Хотя порой это бывает и без причины.

Однажды это произошло в церкви, а в школе — много раз. Иногда ему удается справиться самому, в других случаях директор звонит маме, она сразу же приезжает и забирает его домой.

Но в это утро ничего такого не случилось. Она расстроилась, по он выдержал. Он молился, чтобы дрожь не началась, чтобы слова легко выговаривались, чтобы руки и ноги делали только то, что он хотел, чтобы все было прекрасно. Отворяя дверцу машины, она сказала: «Если почувствуешь, что тебе может стать плохо, позвони священнику или констеблю Бэрду. Не жди, пока начнется. Звони сразу, как почувствуешь. Один номер не отзовется, набери другой». — «Ты же знаешь, что ничего не случится, мама!»

«Обещай, обещай!»

«Обещаю».

Она пристально посмотрела на него невидящими глазами, затем встряхнулась, взяла себя в руки, улыбнулась, поцеловала его, обняла за плечи, как часто делала, и резким движением направила машину к выезду. Обычно она очень хорошо водит машину. Уже из-под свода из сливовых деревьев она прокричала: «Позвоню из Мельбурна! Не уходи далеко от дома!»

Джон слышал, как постепенно стихает шум мотора. Похоже на отдаляющуюся бурю, на грозовую ночь, обернувшуюся ясным утром. А вдруг ветер изменится и нагонит тучи?

Он не знал, что выглядит усталым и измученным, что его кулаки сжаты, а глаза полузакрыты. Он не чувствовал ничего, кроме нервной дрожи в коленях и волнующей слабости в груди. «Господи, пусть она уедет! Не дай ей вернуться».

Она не вернулась.

Мало-помалу он начал снова различать голоса птиц и лай собак. Кричали ребята. Никогда раньше их голоса так не звучали. В них слышались свобода и ветер широких просторов. Они были как величественный гимн, который он так и не научился петь. Всегда остается слушателем, всегда в стороне, всегда один. Не может он исполнять эту музыку с чувством, с каким исполняют ее все. Теперь, кажется, сможет.

Под сводом из фруктовых деревьев ничего не появлялось. Было пусто. Как в аквариуме, который опорожнили и перевернули. Как в аквариуме, из которого подросших рыб перенесли в ручей и выпустили на свободу. Посмотреть бы на этих рыбешек, одуревших от огромных масс воды, — километры и километры вверх по течению, километры и километры вниз по течению, а они свободны плыть, куда захотят. А может, это похоже на птенца попугая, впервые выпущенного из клетки. Взобрался на верх клетки, прижимается к ней. Трусит, пытается вернуться. Птица — всего лишь птица, рыба — всего лишь рыба. Джон Клемент Самнер — мальчик.

Мама уехала. Не вернулась.

Его словно натерли прохладными благоухающими маслами.

Джон посмотрел сквозь листву на небо. Он любил небо. Над головой прошумела стая вспугнутых скворцов. И ему казалось, что каждая птица уносит с собой звенья порванной цепи, сковывающей его с рождения. Он почти видел, как рвется эта цепь, почти чувствовал.

В этот удивительный момент его охватило сильнейшее возбуждение и в то же время спокойствие и удовлетворение. Ничего подобного он не испытывал никогда. Нервной дрожи как не бывало. Он весь — как вечернее морс: ни ветерка, ни волн, ни бурунов неудовольствия.

— Летите же, птицы, летите! — кричал он.

И каждое уносимое звено было чем-то, что ему строго-настрого запрещали — или мать, или отец, или взрослые братья, или врачи, или сиделка, или учитель, или полицейский.