Автобиография, стр. 147

Хоть переговоры вело наше Адмиралтейство, на самом деле Гринвей предназначался для военно-морских сил США. В Мейпуле, большом доме на холме, должны были жить матросы и старшины, в нашем – офицеры американской флотилии.

Не могу сказать, чтобы американцы оказались людьми деликатными и бережно отнеслись к дому. Разумеется, кухонная команда превратила кухню в некое подобие бойни: им приходилось стряпать человек на сорок, поэтому они втащили туда чудовищно огромные коптящие печи, – правда, очень осторожно обошлись при этом с нашими дверьми из красного дерева, их командир даже приказал прикрыть их фанерой. Оценили они и красоту парка. Большинство служивших в этой флотилии были родом из Луизианы и, глядя на магнолии, особенно те, что цвели крупными цветами, они чувствовали себя, вероятно, чуть-чуть дома.

Еще много лет после окончания войны родственники того или иного офицера, квартировавшего в Гринвее, приезжали посмотреть, где жил их сын, кузен или кто-нибудь еще. Они рассказывали мне, как те расписывали это место в письмах. Иногда я водила их по парку, помогая опознать какой-то любимый их родственником уголок. Правда, зачастую это было непросто, потому что парк сильно зарос.

К третьему году войны у меня не было ни одного дома, куда бы при желании я могла сразу переехать. Гринвей отобрало Адмиралтейство; Уоллингфорд был забит эвакуированными, а когда они вернулись в Лондон, его сняли у меня знакомые – пожилой инвалид с женой, к которым присоединилась их дочь с ребенком. Дом № 48 по Кэмпден-стрит я очень выгодно продала. Покупателей туда водила Карло. «Меньше чем за три с половиной тысячи фунтов я его не продам», – предупредила я ее. Нам тогда это казалось баснословной суммой. Карло вернулась с победоносным видом: «Я содрала с них еще полсотни, – сказала она. – И поделом им!»

– Что ты хочешь этим сказать?

– Они наглецы, – ответила Карло, как все шотландцы ненавидевшая то, что она называла беспардонностью. – В моем присутствии говорили о доме пренебрежительно! Этого им делать не следовало! «Какая ужасная отделка! Все эти цветочные обои – я их немедленно сменю. Ах, что за люди! Надо же было такое придумать – убрать здесь перегородку!» Ну я и решила их проучить, прибавив лишние пятьсот фунтов, – продолжала Карло. – Заплатили как миленькие!

В Гринвее у меня есть собственный военный музей. В библиотеке, которую во время постоя превратили в столовую, по верхнему периметру стен кто-то из постояльцев сделал фреску. На ней изображены все места, где побывала эта флотилия, начиная с Ки Уэста, Бермуд, Нассау, Марокко и так далее, до слегка приукрашенной картины лесов в окрестностях Гринвея с виднеющимся сквозь деревья белым домом. А дальше – незаконченное изображение нимфы – очаровательной обнаженной девушки, которая, полагаю, воплощала мечту этих молодых людей о райских девах, ждущих их в конце ратного пути. Их командир спросил у меня в письме, желаю ли я, чтобы эту фреску закрасили и сделали стены такими, как прежде. Я тут же ответила, что это своего рода исторический мемориал и я очень рада иметь его в своем доме. Над камином кто-то сделал эскизы портретов Уинстона Черчилля, Сталина и президента Рузвельта. Жаль, что я не знаю имени художника.

Покидая Гринвей, я не сомневалась, что его разбомбят и я больше никогда его не увижу, но, к счастью, предчувствия меня обманули. Гринвей совершенно не пострадал. На месте кладовой, правда, соорудили четырнадцать уборных, и мне пришлось долго воевать с Адмиралтейством, чтобы их снесли.

Глава третья

Мой внук, Мэтью, родился 21 сентября 1943 года в родильном доме в Чешире неподалеку от дома моей сестры. Москитик, очень любившая Розалинду, была в восторге, что та приехала рожать к ней. Я в жизни не встречала более неутомимого человека, чем моя сестра: просто женщина-динамомашина. После кончины ее свекра они с Джеймсом переехали в Эбни, в тот самый громадный дом с четырнадцатью спальнями и массой гостиных. В мой первый приезд, еще девочкой, я застала там шестнадцать человек только домашней прислуги. Теперь не осталось никого, кроме моей сестры и бывшей кухарки, вышедшей замуж и приходившей готовить каждый день.

Приезжая в Эбни, я всегда слышала, как в полшестого утра сестра уже ходит по дому. Она все тогда делала сама – вытирала пыль, прибирала, подметала, разжигала камины, начищала медные ручки, до блеска натирала полированную мебель, а потом подавала всем ранний чай. После завтрака она чистила ванны и застилала постели. К половине одиннадцатого все в доме блестело, и она мчалась в огород, где росло много молодой картошки, гороха, фасоли, пищевых бобов, спаржи, моркови и прочих овощей. Ни один сорняк не смел поднять голову у Москитика в огороде. Никакой сорной травы никогда никто не видел и на розовых клумбах и цветниках, окружавших дом.

Москитик взяла в дом чау-чау, принадлежавшую офицеру, отправившемуся на фронт, и та постоянно спала в биллиардной. Однажды, спустившись вниз и заглянув в биллиардную, Москитик увидела, что собака неподвижно сидит на своей подстилке, а посреди комнаты уютно устроилась огромная бомба. В предыдущую ночь на крышу упало множество зажигалок, и все вышли тушить их. Эта же бомба, пробив потолок, проникла в биллиардную, незамеченная в общей суматохе, и упала там, не разорвавшись.

Сестра позвонила куда следует, и оттуда примчались люди, чтобы обезвредить бомбу. Осмотрев ее, они заявили, что через двадцать минут в доме не должно остаться ни души.

– Возьмите с собой самое ценное.

– И что, ты полагаешь, я прихватила? – спрашивала меня потом Москитик. – Вот уж поистине человек теряет рассудок от страха.

– Ну и что же ты прихватила? – поинтересовалась я.

– Ну прежде всего личные вещи Найджела и Ронни, – это были офицеры, которых определили к ней на постой, – было бы крайне неловко, если бы они пострадали. Затем зубную щетку и умывальные принадлежности, конечно, но что еще нужно взять, я никак не могла сообразить. Обежала весь дом, но голова совершенно не работала, и вдруг я схватила тот огромный букет восковых цветов, что стоял в гостиной.

– Вот уж не знала, что он тебе так дорог, – удивилась я.

– Вовсе он мне не дорог, – ответила сестра, – в том-то и дело!

– А драгоценности и шубу ты не взяла?

– Я даже не вспомнила о них.

Бомбу удалось вынести из дома и взорвать в отдаленном месте; к счастью, больше подобных неприятностей не случалось.

В положенный срок я получила от Москитика телеграмму и бросилась в Чешир. Розалинда была в роддоме, она весьма гордилась собой и была не прочь похвастать размерами и статями своего ребенка.

– Он просто великан, – говорила она, и лицо ее светилось восхищением. – Невероятно крупный ребенок – настоящий великан!

Я поглядела на «великана»: славный, спокойный ребенок со сморщенным личиком и легкой гримаской, которая, вероятно, была вызвана газами, но походила на приветливую улыбку.

– Ну, видишь? – спросила Розалинда. – Я забыла, какой, они сказали, у него рост, но он великан!

Итак, на свет появился «великан», и все были счастливы. А когда посмотреть на ребенка приехал Хьюберт со своим верным ординарцем Бэрри, устроили настоящий праздник. Хьюберт, как и Розалинда, лопался от гордости.

Было решено, что после родов Розалинда поедет в Уэльс. В декабре 1942 года умер отец Хьюберта, и мать собиралась перебраться в дом поменьше неподалеку от старого. Теперь настало время осуществить этот план. Розалинда должна была провести в Чешире первые три недели после рождения сына, а затем отправиться в Уэльс вместе с «няней двух детей», как та сама себя называла, чтобы она помогла Розалинде устроиться. Я тоже должна была их сопровождать и оставаться с ними, пока все не будет налажено.

Во время войны это, конечно, было нелегко. В Лондоне я поселила Розалинду с няней на Кэмпден-стрит. Поскольку Розалинда была еще слаба, я каждый вечер приезжала туда из Хэмпстеда, чтобы приготовить им ужин. Сначала я и завтрак готовила, но потом, увидев, что на ее статус патронажной-сестры-которая-не-должна-выполнять-никакой-домашней-работы никто не покушается, няня заявила, что завтрак будет готовить сама. К сожалению, бомбежки снова участились. Каждый вечер мы находились в состоянии полной готовности. Как только звучала сирена, мы быстро совали Мэтью с его переносной кроваткой под большой стол из папье-маше с толстым стеклом наверху – это была самая тяжелая вещь, какую мы нашли для его прикрытия. Молодой матери такие переживания давались тяжело, и я очень жалела, что не могу перевезти ее ни в дом в Уинтербруке, ни в Гринвей.