Записные книжки, стр. 43

Слушать полностью, без сопротивления, без какого-либо барьера есть чудо взрыва, разрушение известного, и слушать такой взрыв, без всякого мотива, без направления, это значит войти туда, куда не могут войти мысль и время.

Долина, по-видимому, имеет около мили в ширину в самом узком месте, где холмы сходятся и разбегаются к востоку и западу, хотя один-два холма мешают им разбегаться свободно; они находятся на западе, где солнце появляется открыто. Эти холмы постепенно исчезают, сливаясь с горизонтом с удивительной точностью; холмы обладают тем необыкновенным сине-фиолетовым цветом, который даётся почтенным возрастом и жарким солнцем. По вечерам холмы улавливают свет заходящего солнца, и тогда они становятся совершенно нереальными и удивительными по цвету; тогда небо на востоке расцветает всеми красками заходящего солнца, и можно подумать, что солнце село там. Это был вечер светло-розовых и тёмных облаков. В момент, когда выходил из дома, разговаривая с другим о самых разных вещах, то иное, непознаваемое, появилось здесь. Оно было таким неожиданным, потому что появилось посреди серьёзного разговора и с такой настойчивостью. Все разговоры пришли к концу, очень легко и естественно. Другой не заметил перемены в качестве атмосферы, он продолжал говорить что-то, не требующее ответа. Мы прошли всю эту милю почти без слова; мы шли с этим иным, с ним и под ним и в нём. Оно есть абсолютно неизвестное, хотя приходит и уходит; всякое узнавание прекратилось, ведь узнавание есть всё же путь известного. С каждым разом всё «больше» красоты, интенсивности и непостижимой силы. Это также и природа любви.

16 ноября

Был очень тихий, спокойный вечер, облака ушли и собирались вокруг заходящего солнца. Деревья, потревоженные ветерком, устраивались на ночь; они тоже успокоились; птицы слетались, находя убежище на ночь среди тех деревьев, у которых густая листва. Здесь были две маленькие совы; совы сидели высоко на проводах, глядя своими немигающими глазами. Холмы же, как обычно, стояли одиноко и отстранённо, далёкие от всех тревог; в течение дня им приходилось мириться с шумами долины, а теперь холмы устранились от всякого общения, и темнота сгущалась над ними несмотря на слабый свет луны. Луна была окружена ореолом туманных облаков, и всё готовилось уснуть, кроме холмов. Они никогда не спали, они всегда наблюдали, ждали, смотрели, они без конца переговаривались друг с другом. Те две маленькие совы на проводе издавали дребезжащий звук, вроде камней в металлической коробке; их трескотня была гораздо громче, чем можно было бы предположить по их маленьким телам, размером с большой кулак; вы слышали ночью, как они перелетают с дерева на дерево, хотя их полёт так же бесшумен, как и больших сов. Совы слетели с проволоки, и, опустившись пониже, почти к самым кустам, снова поднялись к нижним ветвям дерева и с безопасного расстояния настороженно наблюдали окружающее, но вскоре утратили ко всему интерес. А на кривом шесте, подальше вниз, сидела большая сова; она была коричневая, с огромными глазами и острым клювом; клюв совы, казалось, старался вылезти наружу между её вытаращенными глазами. Затем эта сова полетела, резко взмахивая крыльями, с таким спокойствием и такой неторопливостью, что вам оставалось лишь удивляться строению и силе этих великолепных крыльев; она улетела в холмы и там затерялась в темноте. Это, должно быть, та сова, у которой низкий голос и которая зовёт свою подругу ночью; прошлой ночью они, видимо, улетали в другие долины, за холмы; они должны были вернуться, поскольку постоянное место их обитания один из тех северных холмов, где вы могли услышать их зов ранним вечером, если вам случалось тихо пройти мимо. За этими холмами были более плодородные земли с заманчивыми зелёными рисовыми полями.

Сомнение и стремление оспорить стали просто бунтом, реакцией на то, что есть, но во всех реакциях так мало смысла. Коммунисты бунтуют против капиталистов, сын против отца; отказ принимать социальную норму, чтобы разорвать экономические и классовые узы. Возможно, эти бунты необходимы, но всё же они не очень глубоки; вместо старого стереотипа начинает повторяться новый стереотип, и в самом разрушении старого уже заключается новый, замыкающий, закупоривающий ум и разрушающий его этим.

Бесконечный бунт внутри тюрьмы есть реакция, ставящая под вопрос и оспоривающая ближайшее; перестроенные и по-другому украшенные тюремные стены, по-видимому, дают нам такое глубокое удовлетворение, что мы никогда не прорываемся сквозь эти стены наружу. Сомневающееся, оспоривающее недовольство внутри стен ведёт нас не слишком далеко; оно может привести вас на луну или к нейтронным бомбам, но всё это остаётся в пределах скорби. Но усомниться в структуре скорби, исследовать её и выйти за её пределы — это не означает находить убежище в реагировании. Такое сомнение — гораздо более настоятельная необходимость, чем полёт на луну или посещение храма; это то сомнение, которое разрушает структуру и не создаёт новую и более дорогую тюрьму с её богами, с её спасителями, с её экономистами и лидерами. Такое сомнение разрушает механизм мысли, оно не производит замену мысли или вывода или теории другими, новыми. Такое сомнение сокрушает авторитет, авторитет опыта, слова и наиболее почитаемого зла — власти. Это сомнение, которое не порождено реакцией, выбором или мотивом, взрывает моральную и респектабельную эгоцентрическую активность, ту самую активность, которую постоянно видоизменяют и совершенствуют, но никогда не ликвидируют радикально и полностью. Это бесконечное усовершенствование означает бесконечную скорбь. То, что имеет причину или имеет мотив, неизбежно порождает страдание и отчаяние.

Мы боимся полного разрушения известного, основы эго, «я», «моё»; известное лучше неизвестного, известное с его смятением, конфликтом и несчастьем; свобода от известного может разрушить то, что мы называем любовью, отношениями, радостью и прочее. Свобода от известного, взрывающее сомнение, — не реакция, — кладёт конец печали, так что любовь есть нечто такое, чего ни мысль, ни чувство не могут измерить.

Наша жизнь так поверхностна и пуста, мелкие мысли и мелочные действия, вплетённые в конфликт и несчастье, постоянные переходы от известного к известному и психологическая потребность в безопасности. В известном нет безопасности, — как бы того ни хотелось человеку. Безопасность — это время, а психологического времени не существует, оно — миф и иллюзия, порождающие страх. Нет ничего постоянного ни сейчас, ни потом, в будущем. Если мы правильно сомневаемся, исследуем и слушаем, то этим полностью разрушается формируемая мыслью и чувством система — система известного. Самопознание, познание путей мысли и чувства, внимание к каждому движению мысли и чувства, кладёт конец известному. Известное порождает скорбь, и любовь — это свобода от известного.

17 ноября

Земля была цвета неба; холмы, зелень созревающих рисовых полей, деревья и сухое песчаное русло реки имели цвет неба; каждая скала на холмах, большие валуны, были облаками, и в то же время они были скалами. Небо было землёй, а земля небом; заходящее солнце преобразило всё. Небо пылало огнём, вспыхивающим в каждой полоске облаков, каждом камне, каждой травинке и песчинке. Небо полыхало зелёным, пурпурным, фиолетовым, тёмно-синим; оно полыхало с неистовством пламени. Над этим холмом оно было широким мазком пурпурного и золотого; а над южными холмами оно горело мягкой зеленью и увядающей синевой; на востоке столь же великолепен был противозакат — в ярко-красном и жжёной охре, красном цвета фуксина и бледно-фиолетовом. Противозакат взрывался таким же великолепием, как и закат на западе; редкие облака собрались вокруг заходящего солнца, они были чистым, бездымным огнём, который никогда не угаснет. Необъятность этого огня и его интенсивность пронизывали всё — и уходили в землю. Земля была небом, и небо было землёй. И всё было живым, искрилось и вспыхивало цветом, и цвет был богом, не человеческим богом. Холмы стали прозрачными; каждая скала и камень потеряли свой вес, плавая в цвете, и отдалённые холмы были голубыми голубизной всех морей и неба всех стран. Созревающие рисовые поля были ярко-розовые и зелёные, они сразу привлекали внимание. И дорога, пересекавшая долину, была фиолетовой и белой, такой живой, что казалась одним из лучей, стремительно пересекавших небо. Вы были из этого света, пылающего, яростного, взрывающегося, — без тени, без корня, без слова. И по мере того как солнце опускалось всё ниже, каждый цвет становился всё более сильным, более интенсивным, вы же полностью исчезали, без всяких воспоминаний. Это был вечер, у которого не было памяти.