Петербургские трущобы. Том 2, стр. 86

– Но… Как я ни думала обо всем этом, – в заключение пожала плечами Татьяна Львовна, – мне постоянно казалось, что твой отец был немного помешан… Я и прежде, еще до нашего разрыва, замечала в нем иногда кой-какие странные вспышки… Да, он был помешан – иначе я никак не умею объяснить себе эту беспричинную злобу против меня, этот поступок со мной, когда он выгнал меня, когда он скрыл от меня моего ребенка… Да и наконец, его обращение с тобой, – что это такое, если не помешательство?!. Бедный он, бедный!.. Как мне жаль его!..

Вересов слушал ее с глубоким, сосредоточенным вниманием. Его необыкновенно поразило совпадение ее мысли о помешательстве Морденки с его собственной вчерашней мыслию; а рассказ о его странных поступках и, наконец, целая жизнь его, во многом отличавшаяся необъяснимой странностью, как нельзя более осязательно подтверждала это предположение. И он высказал это княгине.

Несколько времени после того говорили они все на ту же тему и об этом же предмете, пока, наконец, не настала минута расставания. Татьяна Львовна обещала приезжать к нему часто, и по преимуществу вечерами, чтобы ему не так тоскливо казалось одиночество в опустелой квартире. Добродушный Вересов был в восторге и не находил слов благодарить ее за такую любовь и участие.

А княгиня села в свою карету, хотя и с расстроенными нервами, но как нельзя более довольная собой: теперь она знала все, что ей нужно было знать для того, чтобы вернее действовать, и уже нимало не сомневалась в совершенном успехе.

И сколько новых блестящих планов и предположений радужно заиграло в ее голове при мысли об уничтожении долгов и восстановленном кредите.

«А, право, он очень добрый и милый мальчик, – думала она, подъезжая к своему дому. – Только ужасно невоспитан, так что даже отчасти неприятно глядеть на бедняжку… Как это жаль, право!»

Но этим приговором о доброте и невоспитанности только и ограничивались все думы и заботы княгини о ее побочном сыне.

XXXIV

ДЕЛО ДВИНУЛОСЬ

Деляга-секретарь, который действовал во вред Хлебонасущенскому, со смертью Морденки очутился в некотором роде на неведомом распутьи. В пользу кого станет теперь вести он это дело? Где наследники, и подтвердят ли они условие, заключенное с ним покойником? Как вдруг на это распутье появляется Полиевкт Харлампиевич с достодолжной подмазкой, прося о приостановке иска за смертью истца, пока не выяснится, кто суть его прямые наследники. Пришлось ему, конечно, подмазать и другие колеса орудующей сим производством машины, и дело с божьей помощью застряло в каком-то захолустье, под чьим-то зеленым сукном или в чьем-то портфеле.

Княгиня между тем очень часто, почти через день, посещала Вересова и проводила с ним вечера. Хотя эти посещения, а еще более – беседы, начинали уже сильно утомлять ее, тем не менее нужно было выдерживать роль нежной, любящей матери и друга-утешителя. Другой на месте Вересова, быть может, и заметил бы некоторую искусственность и принужденную натянутость этой роли, которые иногда прорывались-таки местами, но Вересов был слишком добродушно доверчив и в особенности слишком слепо жаждал любящего материнского сердца, для того чтобы замечать что-либо подобное. Княгиня спросила его однажды, хлопочет ли он об утверждении его в правах наследства. Тот ответил, что не начинал еще да и не знает, как за это приняться. Тогда Татьяна Львовна предложила ему услуги опытного ходатая, который обделает все очень скоро, не вводя Вересова ни в какие хлопоты. Вересов охотно согласился, и Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский весьма энергично принялся обделывать утверждение Вересова.

Недели через четыре оно состоялось благодаря его усиленному содействию, по обыкновению не обошедшемуся без достодолжных подмазок – «для наибыстрейшего хода всей механики».

Вересов очутился богачом. Но эта перемена нисколько его не порадовала и не изменила. Время, со смерти отца до настоящей минуты, было для него временем жестокого страданья, от которого забывался он на час, на два тогда лишь, когда приезжала к нему княгиня. Зато каждый раз, с удалением ее, эти муки становились еще жутче, еще сильнее: он глубже начинал чувствовать и свою любовь к ней и свое клятвопреступление перед покойным отцом. Теперь уже он пользовался всеми правами утвержденного наследника – стало быть, нужно было наконец исполнить главную волю отца, и он чувствовал, что нет сил исполнить ее. «Боже мой! неужели, неужели я решусь губить мать свою! И такую-то мать!» – неоднократно задавал он самому себе мучительный вопрос, на который сердце его каждый раз отвечало: Нет, нет и нет! – А клятва? А предсмертная мольба отца? И на эти возражения, представляемые памятью недавно прошедшего, не было ответа, но тем-то и хуже, тем-то и невыносимее было для молодого человека. А княгиня Шадурская за все это время хоть бы одно слово, хоть бы какой-нибудь намек ему об этом долге! Она казалась только нежной матерью, она, по-видимому, предала полному прощению и забвению все «несправедливости» Морденки, а об исковом деле даже и не заикалась, словно бы его и не было. Такое поведение с ее стороны еще усиливало тревожное состояние Вересова.

Однажды утром к нему является деляга-секретарь и объясняет, что, узнав об утверждении за ним наследства, пришел узнать и о дальнейших намерениях его относительно иска, так как Морденко заключил с ним, делягой, особые условия, коими предоставил право хождения по этому делу; а потому желаю, мол, знать, в каком отношении имею находиться к нему на будущее время?

Это посещение наконец-то очнуло Вересова; он понял, что так или иначе нужно кончить. О деле не было пока еще составлено у него ясного понятия; поэтому прежде всего захотелось ему узнать, что это за векселя, по скольку их приходится на каждого из Шадурских и на какие суммы. Деляга все это ему обделал, и на другое утро сообщил самые обстоятельные сведения, из которых Вересов увидел, что главнейшая часть всего долга падает на долю старого князя.

Деляга меж тем настаивал на решительном ответе.

– Пока еще никакого. Мне надо подумать, – отвечал ему Вересов. – Завтра утром вы узнаете ответ… Во всяком случае, будьте покойны: вы получите за ваши хлопоты.

И это последнее обещание, действительно, несколько способствовало к успокоению деляги.

«Что же мне теперь делать? Что делать мне? – в отчаянии ломая свои руки, ходил молодой человек по комнате, когда снова остался один. – Я должен мстить… матери – за что? За то, что она любила моего отца, за то, что меня любит? Я дал клятву… Господи! Да знал ли я, что я делал и против кого давал ее!.. Он от меня скрыл, он не сказал мне всей правды, не сказал, что я должен поклясться мстить родной матери. Да, да, да! Он обманул меня! Обманул!.. Да если и сам он еще заблуждался? Если он ненавидел мою мать – не ту, которую создала его собственная фантазия, больное расстроенное воображение?.. Если… если точно он был по мешан? А я теперь должен исполнить его больную волю, губить мать – добрую, неповинную… Ведь она же любила его – разве я не видал этого, когда стояла она над гробом, разве тут-то не сказалось ее чувство, разве оно не высказывается на мне самом, в ее любви ко мне?.. Нет, не подымется у меня рука мстить этой женщине – мстить бог весть за что! Мстить невиноватой, а если он и был убежден, что она никогда не любила его, то я теперь на деле вижу совсем другое – я знаю больше, чем знал он сам, быть может: он не представил мне ни единого доказательного факта против нее, а она успела уже дать доказательства своей любви. Кто же прав во всем этом? Боже мой, кто же прав и кто виноват из них?»

И опять-таки внутреннее чувство невольно как-то подшепнуло ему, что она не виновата.

«Он мог ненавидеть моего мужа, но не меня», – сказала она над гробом, – продолжал думать и анализировать Вересов. – Да, стало быть, мужа он имел право ненавидеть, и она сама не отвергает этого… Значит, значит, в отношении ее мужа я должен исполнить отцовский завет… ему, но не ей обязан я мстить, если уж дана такая клятва!»