Петербургские трущобы. Том 2, стр. 170

Тем не менее относительно тетеньки дело выходило неладное. Она предвидела, что к ней непременно прицепятся: как, мол, запустила до такой степени болезнь своей пансионерки, не сделав о том надлежащего заявления, а какое тут заявление, коли Маша чуть не до последней минуты доставляла ей значительные выгоды! И поэтому, в виду прицепки, тетенька уже рассчитывала, что, гляди, рублей двадцать пять или тридцать, коли не больше, непременно ухнут куда следует из ее толстого кармана. Все эти сетующие, досадливые соображения высказывались вслух и как бы в непосредственный укор пансионерке.

Маша слушала и словно не слыхала; по крайней мере впечатление тетенькиных слов ни единым движением не отражалось на ее лице.

– В больницу отправить поскорее! – порешила меж тем тетенька. – Еще околеет – поди, возись тут с нею! На три дня убытков наделает! Madchen, lauf eine schnell nach dem Iswostschik! [482] Да дворника позвать – пусть свезет в больницу. Ступайте сюда! Помогите мне одеть ее!

И она уже насильно подняла Машу с подушек и с помощью двух девушек стала натягивать на нее капот да окутывать платком голову, как вдруг прибежала кухарка и объявила, что ее спрашивает Александра Пахомовна Пряхина, которая ждет в ее квартире «по самоважнейшему делу», чтобы шли, мол, не медля ни одной секунды.

Пахомовна явилась сюда ради известных уже читателю сделок насчет Маши.

Выслушав ее предложение, тетенька вконец уже растерялась и раздосадовалась.

– Ach, mein Geld! Mein Geld! Du mein grosser Gott! Was fange ich jetzt an? [483] Четыреста рублей пропадать должны!

Хотя Пахомовна не менее самой тетеньки опешила перед известием о тяжкой болезни Маши, однако же не растерялась. В минуту шевельнув мозгами, она нашлась, как обернуться в этом положении, да заодно уже придумала утешение и для огорченной тетеньки. Она сообщила, что господа, которые принимают в Маше такое близкое участие, – люди весьма богатые, и коли, мол, приступить к ним с убедительными просьбами, так они не постоят за платежом. Затем Пахомовна поразмыслила, что теперь лучше всего будет взять карету и перевезти больную к себе на квартиру. Этим пассажем она рассчитывала сделать более приличным первое свидание Маши, совершенно справедливо находя не совсем удобным и уместным представить ее в недрах веселого дома, как его патентованную обитательницу.

Тетенька, по старой дружбе, ничего не возразила на ее предложение, и даже сама распорядилась послать за каретой, в том расчете, что «коли умрет, так хоть не у меня на квартире». Но к счастью для умирающей явился доктор, которого благодаря тоже счастливой случайности нашли на ту пору дома.

Оказывать какую ни на есть помощь было уже поздно; разве только оставалось дать ей умереть спокойно. Поэтому отвозить ее в больницу или к Пахомовне он запретил наотрез, объявя, что больная может умереть на дороге, даже не доехав до места, потому что беспокойство от тряской езды и резкая перемена воздуха, пожалуй, довершат дело чахотки.

Пахомовна – хочешь не хочешь – решилась про себя на последнее средство, лишь бы только не выпустить из рук того вознаграждения, которое она выговорила себе у генеральши, и сломя голову поскакала на извозчике к своей патронессе, а оттуда, с ее запиской, к графу Каллашу.

А тетенька меж тем, не стесняясь присутствием умирающей, громко изливала перед доктором свои горькие сетования на то, что вся эта болезнь приключилась так внезапно и что теперь, в случае смерти, придется нарушить весь ход обычной жизни веселого дома, а это грозит убытками – так уж нельзя ли поэтому хоть как-нибудь сбыть девушку, лишь бы только с рук долой.

Тот запретил безусловно, и злосчастная тетенька с сердечным сокрушением принуждена была, наконец, подчиниться его воле.

Маша тихонько повернула к нему лицо, и тем хриплым, надсаженным голосом, прошептала с умоляющим видом:

– Священника!.. Не оставьте… не откажите. Вас они не посмеют не послушать… Прикажите им послать за священником!

И доктор настоял, чтобы желание умирающей немедленно было исполнено.

XLII

ИСПОВЕДЬ

Веселый дом по всей справедливости мог носить эпитет веселого, ибо в нем помещались три веселые мадамы-тетеньки, которые содержали три веселые квартиры, и в каждой из этих квартир еженощно раздавались звуки клавикорд, буйные возгласы, и топот, и шарканье нескольких десятков ног, отплясывавших польки да канканы. Одна из веселых квартир, этажом выше, помещалась над другою. В верхней шла буйная оргия, в нижней досадливо ворчала да ругалась хозяйка да умирала Маша.

Священник, приведенный к ней через задний, черный ход, сидел над ее изголовьем.

Дверь заперта. Кроме умирающей да исповедника в комнате никого нет. Свеча озаряет благоговейно потухающее, синевато-бледное лицо девушки и, сбоку над ним, как лунь седую бороду и мягкие пряди серебрящихся старческих волос. Тихий и добрый полушепот раздается над ухом больной, а наверху в это самое время сквозь потолок слышен гам и топот – возня идет какая-то, пляс кружится, лает разбитое, дребезжащее фортепиано, и под аккомпанемент этих диких, смешанных звуков, Маша в последний раз перед смертью раскрывает перед кротким, благодушным стариком всю свою наболелую, многоскорбную душу…

– Я грешница… грешница, – хрипло шепчет она, тяжело переводя дух почти после каждого слова, – я озлоблена на все, на всех… Я два раза топиться хотела… Когда узнала, что у меня чахотка, я обрадовалась… и скрывала болезнь… нарочно убивала себя жизнью, развратом, чтобы скорее покончить… терпеть у меня сил не хватило… Я роптала, я проклинала… Умереть мне хотелось… поскорее умереть… Вот, умираю теперь… Горько… тяжело… Так ненавистно мне все это!.. Так зла я на все, и теперь вот зла… Трудно, нехорошо ведь это, умереть с таким чувством, а что же делать! Нет у меня другого!.. Батюшка!.. Батюшка! Если можно… если еще есть возможность, успокойте мою душу… хоть в смертный час… хоть на несколько минут, но… примирите меня с жизнью – она мерзка, все еще ненавистна мне она!.. Что мне делать?.. Что мне делать?.. Это ведь грех – умирать в такой злобе!..

На ресницах ее заискрились крупные слезы и тихо, капля за каплей, покатились по глубоко запавшим щекам, которые горели теперь пятнистым, ярким румянцем.

– Дитя мое, – с глубоким вздохом, минуту спустя послышался в ответ ей сострадающий, сочувствующий голос старца, – не с жизнью – я помирю тебя с тобою… помирю тебя с богом, а с жизнью… поздно, да и не к чему уж мириться!.. Пусть мирится с ней живущий – тому эта сделка нужна еще, а тебе… твоя жизнь прожита! Не мириться, нет, но простить… Если можешь, то прости ей! Прости все зло и горе, которое она дала тебе и… будем думать и говорить о боге.

И теплая, кроткая беседа их длилась еще несколько времени, и когда, наконец, старик, в последний раз благословя умирающую, удалился из ее комнаты, на успокоенном лице ее светилась уже ясно-тихая, кротко-покорная улыбка, которая вся была – всепрощение.

XLIII

СМЕРТЬ МАШИ

Не прошло и получаса по уходе священника, как Маша ясно расслышала шорох платьев, шелест шагов и шепотливые голоса за своей дверью.

Через минуту дверь эта тихо приотворилась, и в комнату осторожно вошла старуха, которая, затаив дыхание и сдерживая внутреннее волнение, остановилась подле умирающей, устремивши на нее тревожно-внимательные взоры.

Девушка быстро и широко раскрыла глаза, изумленно вскинув их на вошедшую.

Она была удивлена неожиданным появлением незнакомой женщины и несколько времени все так пристально вглядывалась в черты ее…

Ни та ни другая в первую минуту не подали голоса.

– Чуха! – вскрикнула, наконец, Маша, тщетно делая усилие приподняться на локте.

Та вздрогнула при звуке голоса, который произнес это имя.

Если в душе Анны и могли еще до последней минуты копошиться какие-нибудь сомнения, то слово «Чуха», произнесенное умирающей, сразу разоблачило несчастной матери, что ее дочь – именно та самая девушка, которую она некогда оттащила от проруби.

вернуться

[482]

Девушка, беги скорее за извозчиком! (нем.)

вернуться

[483]

Ах, мои деньги! Мои деньги! Великий Боже! Что же мне теперь делать? (нем.)