Петербургские трущобы. Том 1, стр. 9

А злоба и ненависть между тем все глубже и крепче залегали в ее оскорбленном сердце.

VII

ПОСЛЕДНЯЯ ВОЛЯ КНЯГИНИ

Обморок старухи Чечевинской был весьма продолжителен и угрожал немалой опасностью. Наконец с помощью доктора ее удалось привести в чувство, хотя она тотчас же впала в беспамятство. Нервы ее были страшно потрясены, и болезнь становилась весьма серьезна. При ней день и ночь неотлучно дежурили три женщины: старая нянька ее сына, ее горничная и Наташа, которые по часам чередовались между собою. Между прислугой ходили разные темные слухи и предположения, но никто, кроме Наташи, не знал настоящей причины этой внезапной болезни, а Наташа молчала и тоже притворялась ничего не знающей. Беспамятство продолжалось двое суток. Наконец, на третьи сутки, в ночь, она очнулась и пришла в себя. У ее изголовья сидела дежурною Наташа.

– Ты знала? – строго и шепотом спросила ее княгиня.

Девушка вздрогнула и, не сообразясь с мыслями, испуганно недоумевающим взглядом глядела на нее. Матовый отсвет ночной лампочки неровно колебался на ее бледном, исхудалом облике и резко выделял углы носа и скул из затененных глазных впадин, в которых старческие, строгие глаза горели утомленно лихорадочным блеском. Больная была страшна и казалась гробовым привидением.

– Ты знала про дочь, я тебя спрашиваю? – повторила старуха, вперяя в Наташу глаза еще пристальнее, с усилием стараясь приподняться локтями на батистовых, отороченных кружевами, подушках.

– Знала… – еще тише прошептала девушка, в смущении опустя глаза и стараясь оправиться от первого страшливого впечатления.

– Отчего же ты раньше не сказала мне? – продолжала еще строже старуха.

Наташа уже успела окончательно прийти в себя и потому подняла на нее невинный взор и с непритворным, искренним чистосердечием ответила:

– Княжна и от меня скрывала все до последнего дня… И разве смела я сказать вам?.. И разве вы мне поверили бы?.. Это не мое дело, ваше сиятельство.

Больная, с саркастической улыбкой, медленно и недоверчиво покачала головой.

– Змея… – прошипела она, со злобой глядя на горничную, и потом быстро прибавила: – Люди знают?

– Никто, кроме меня, клянусь вам!

– А письмо? – продолжала старуха, припоминая все подробности случившегося с нею.

– Вот оно. Его никто не заметил; я подняла его на полу и спрятала, – сказала девушка, вынимая записку.

– И ты не лжешь, это точно оно?

– Уверяю вас.

– Я хочу удостовериться… Прочти.

Наташа подошла к лампочке и прочитала записку.

– Да, это точно оно, – как бы про себя пробормотала старуха, тогда как нервная дрожь пробежала по всему ее телу во время этого чтения. – Сожги его… Или нет!.. ты, пожалуй, обманешь… Подай сюда лампу – я сама сожгу.

И она дрожащею, костлявою рукою стала держать скомканную бумажку над колпаком лампы и жадными взорами следила, как бумажка коробилась и тлела на медленном огне.

– К кому она ушла? Где она теперь? – снова начала допытывать старуха, когда письмо истлело уже совершенно, и допрашивала так строго и так настоятельно, глядя в упор таким страшным взглядом, что не сказать правду даже и для Наташи было невозможно.

– У акушерки, в Свечном переулке, – ответила она, находясь под неотразимым, магнетическим влиянием этого старческого, пронизывающего взгляда.

– Дай мне перо и бумагу, да придерживай пюпитр… я писать хочу.

И княгиня, едва удерживая в руках перо и поминутно изнемогая от слабости, написала следующую записку:

«Можете не возвращаться в мой дом и не называться княжной Чечевинской. У вас нет более матери. Проклинаю!»

Далее она не имела уже сил продолжать, перо вывалилось из ее руки, и, совершенно изнеможенная, она опустилась на подушки, прошептав едва слышно:

– Напиши адрес и отправь… сама отправь… утром…

– Я лучше снесу, – возразила Наташа.

– Не сметь… Чтоб и видеть ее не смела ты больше, и не поминать мне об ней!..

И с этими словами старуха, изнеможенная волнением, впала в прежнее забытье.

Поручение ее в точности было исполнено Наташей, которая, однако, несмотря на запрещение, все-таки забежала, пользуясь свободными часами, в серенький домик с вывеской «Hebamme».

К полудню княгиня опять очнулась, приказала позвать сына, который, к счастью, на этот раз находился дома, и послала за управляющим своими делами.

Любящий сын тихо и почтительно вошел в комнату матери.

Княгиня выслала вон дежурную горничную и осталась с ним наедине.

– У тебя нет более сестры, – обратилась к нему мать с тою нервическою дрожью, которая возвращалась к ней каждый раз при воспоминании о дочери. – Она для нас умерла… она опозорила нас… я ее прокляла. Ты мой единственный наследник.

При этих последних словах молодой князек чутко навострил уши и еще почтительнее нагнулся к матери. Извещение об этом единонаследии столь приятно и неожиданно поразило его, что он даже и не поинтересовался узнать, чем и как опозорила их сестра, и только с сокрушенным вздохом заметил, подделываясь в лад матери:

– Она, maman, всегда была непочтительна к вам. Она никогда не любила вас.

– Я делаю завещание в твою пользу, – продолжала княгиня, сообщив ему, по возможности кратче, обстоятельства княжны. – Да, в твою пользу – только с одним условием… чтобы ты никогда не знал своей сестры… Это моя последняя воля.

– Ваша воля для меня священна, – заключил сынок, нежно целуя ее руки.

Управляющий в тот же день формальным порядком поторопился составить духовную, княгиня подписала ее, и таким образом последняя воля ее была исполнена, к вящему удовольствию князька, который в глубине своей нежной сыновней души сладко помышлял только о том, скоро ли матушка протянет ноги и тем даст ему возможность, что называется, «протереть глаза» ее банковым билетам и поставить, при случае, «на пе» родовые поместья?

VIII

ЛИТОГРАФСКИЙ УЧЕНИК

В тот же самый день в маленькой узенькой конурке одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте сидел рыжеватый молодой человек. Сидел он у стола, понадвинувшись всем корпусом к единственному тусклому окну, и с напряженным вниманием разглядывал «беленькую» – двадцатипятирублевую бумажку.

Комнатка эта, отдававшаяся от жильцов, кроме пыли и копоти, не отличалась никаким комфортом. Два убогие стула, провалившийся волосяной диван с брошенной на него засаленной подушкой, да простой стол у окна составляли все ее убранство. Несколько разбросанных литографий, две-три гравюры, два литографских камня на столе и граверские принадлежности достаточно объясняли специальность хозяина этой конурки. А хозяином ее был рыжеватый молодой человек, по имени Казимир Бодлевский, по званию польский шляхтич. На стене, над диваном, между висевшим халатом и сюртуком, выглядывал рисованный карандашом портрет молодой девушки, личность которой уже знакома читателю: это был портрет Наташи.

Молодой человек так долго и с таким сосредоточенным вниманием был углублен в рассматривание ассигнации, что, когда раздался легкий стук в его дверь, он испуганно вздрогнул, словно очнувшись от забытья, даже побледнел немного и поспешно сунул в карман двадцатипятирублевую бумажку.

Стук повторился еще, и на этот раз лицо Бодлевского просияло. Очевидно, это был знакомый и обычно условный удар в его дверь, потому что он с приветливой улыбкой отомкнул задвижку.

В комнату вошла Наташа.

– Что ты тут мешкал, не отпирал-то мне? – ласково спросила она, скинув шляпку, бурнус и садясь на провалившийся диван. – Занимался, что ли, чем?

– Известно, чем!

И вместо дальнейших объяснений он вынул из кармана бумажку и показал Наташе.

– Нынче утром расчет от хозяина за работу получил, да вот и держу при себе, – продолжал он тихим голосом и снова защелкивая задвижку. – Ни за квартиру, ни в лавочку не плачу, а все сижу да изучаю.

– Нечего сказать, стоит, – с презрительной гримаской улыбнулась Наташа.