Петербургские трущобы. Том 1, стр. 88

Равным образом и она впервые познакомилась с тем же самым чувством, только у Маши оно шло совсем из другого источника. Ей казалось странным, что князь, все-таки оказывавший ей до сих пор везде видимое уважение, решился повезти ее в такое общество, где она не была ограждена от пассажа с мягкогубым старичишкой. Еще страннее показалось то, что, узнав об этом пассаже и о тех грубых, аляповатых намеках, какие делала на ее счет шпилька, он не выразил ни удивления, ни негодования. «Что же все это значит? – думалось ей. – Или я, в самом деле, для него не более как просто содержанка? Неужели же и он – он-то за всю мою любовь платит мне таким презрением? Быть не может!»

Князь молчал, и, стало быть, ничто не могло опровергнуть эти невеселые думы. Ей было больно, что тот, кого она почитала своим идолом и нравственным совершенством, так грубо, так апатично принял ее задушевную исповедь, ее оскорбление, – оскорбление, нанесенное женщине, которая думала, что она для него – любимая женщина. Хоть бы одно какое слово, один какой знак участия, утешения, – полнейшее ничего – и только!

Он довез ее до дому, постоял, пока отворили подъезд, и, даже не кивнув ей головой, укатил к себе, чуть только наглухо захлопнулись за ней двери.

* * *

С тех самых пор начался для обоих ряд постепенных разочарований, несмотря на которые одна все-таки любила крепко и горячо, а другой не расставался еще с надеждой переработать честную девушку в своего рода камелию, как того требовал идеал, созданный его самолюбием. Маша, однако, упорно отказывалась от дальнейших выездов в общество женщин нашей jeunesse doree, что каждый раз непременно бесило Шадурского. Она сделала для него одну уступку: согласилась принимать у себя его приятелей, когда того хотелось князю, не выключая даже и двух вполне приличных молодых людей, хотя внутренно ее весьма-таки коробило от их присутствия да и вообще от всего общества этих «приятелей», которые после нескольких бутылок за ужином либо за завтраком забывали, что перед ними находится женщина, а помнили только в лице Маши «содержанку» и потому далеко не церемонились в своих разговорах и выражениях.

Таким образом дело тянулось около года. Наконец Маша положительно надоела Шадурскому, так что он только искал благовидного предлога, чтобы отделаться от нее окончательно.

Читатель знает уже (из рассказа нашего про тот вечер, когда впервые познакомили его с Машей), какого рода ультиматум предложил ей Шадурский, намереваясь отправиться на пикник к Берте. Вероятно, также не забыто и то гнетущее впечатление, которое произвели на эту девушку его жесткие слова и насмешки над ее искренним чувством.

Поведение его с нею в последнее время показывало ясно, что он идет к прямому разрыву. Маша видела это, с каждым днем убеждаясь все более и более в близости этого разрыва, в полном исчезновении любви со стороны князя и, несмотря на всю осязательную очевидность фактов, старалась обмануть сама себя, отыскивая для него всевозможные оправдания его поступков с нею и нарочно закрывая глаза, чтобы не так страшна казалась та пропасть, над которой стояла она.

XXIV

КИНИК

Лампа начинала тускнеть, а Маша часа полтора спустя по уходе князя уже не плакала, а только по временам надрывисто вздыхала судорожно-глубоким вздохом, как дышится всегда после тяжелых слез, долго надсаживавших грудь. Теперь ей поневоле было уже ясно, что князь ее не любит, но не подозревала она только одного, что он никогда не любил ее. Маша обвиняла сама себя в том, что он утратил к ней чувство, терялась в догадках – отчего бы это могло так случиться, искала причин, выдумывала даже эти причины, которые после некоторого размышления оказывались вполне несостоятельными и даже несуществующими, кроме одной, вполне действительной, настоящей: зачем она, по его настоянию, не сделалась полной камелией.

Ей было страшно решиться на такую жертву, страшно и больно махнуть рукою на все заветное, доброе и честное, что сызмалетства жило в ее сердце, отказаться от сознания честно любящей женщины и ради одной прихоти человека сделаться записной куртизанкой, вступить в их общество, быть соучастницей этих блистательно-цинических оргий, на каждом шагу подвергая себя зависти, сплетням, клеветам, унижениям и интригам своих новых товарок и бесцеремонным оскорблениям своего человеческого достоинства, которые безнаказанно мог бы нанести ей каждый наглец, непременный член этих кутежей и оргий, приятель того избранного общества мужчин, что вращаются среди подобных женщин.

И вот теперь, во время долгой, бессонной ночи, когда множество подобных дум перебродило в ее голове, когда сердце ясно говорило ей, что, несмотря на все оскорбления, нанесенные ее чувству любимым ею человеком, она все еще любит его, Маша почти готова была согласиться на эту последнюю и самую тяжелую для нее жертву, лишь бы удержать за собою его привязанность. Ей надо было только знать, любит ли он ее хоть насколько-нибудь. Если любит, так вернется – и тогда первым словом услышит ее полное и покорное согласие на все его прихотливые требования; а если не любит, если не вернется – тогда… Маше страшно было подумать об этом; она всей душой, всем существом своим желала верить, что не все еще кончено между ними, и нетерпеливо ждала его приезда.

Целые трое суток, не делая шагу из своей квартиры, провела она словно в каком-то чаду, с часу на час ожидая возвращения князя. Каждый стук подъезжавшего экипажа, каждые шаги на лестнице заставляли ее чутко вздрагивать, с тревожным замиранием сердца бросаться к окну, от окна в прихожую, к двери – и все напрасно. Теперь ей уже захотелось увидеть хоть кого-нибудь из посещавших ее приятелей Шадурского, чтобы расспросить их, узнать, что с ним сделалось, но и из этих господ, как нарочно, ни один не заехал к ней в это время.

Маша наконец села к своему письменному столику и начала писать к нему письмо, умоляя пожалеть ее и возвратиться; но, не дописав даже до половины, положила перо и задумалась.

«Нет, не надо!.. Пожалуй, подумает, что навязываюсь, – подсказал ей внутренний голос женского самолюбия. – Не надо!.. Уж если не любит, так никакие письма не заставят вернуться… не к чему унижаться!»

И разорванный в клочки листок почтовой бумаги полетел под стол, в плетеную корзинку.

Прошло еще три мучительных дня – о Шадурском ни слуху, ни духу. Машу взяла тоска и одурь страшная. Нигде и ни в чем утешения, ниоткуда участия. Мысль о том, чтобы обратиться к «тетушке» фон Шпильце, ей и в голову не могла прийти, потому что в течение того времени, которое Маша прожила с Шадурским, она приобрела настолько опытности, чтобы не сомневаться в значении той роли, которую приняла на себя генеральша, знакомя ее с князем; тем более, что и этот последний признался однажды в своем обмане, когда девушка при каком-то разговоре назвала Амалию Потаповну его теткой. Прирожденный аристократизм князя Шадурского возмутился при одной только мысли о родстве черт знает с кем, когда в том миновала практическая надобность.

– Ты, пожалуйста, не вздумай еще при ком-нибудь сказать это, – остановил он Машу, – она столько же мне родня, сколько мой сапог доводится братцем этой лампе.

– Как… значит, вы меня обманывали? – в недоумении воскликнула Маша.

– Значит.

– Но… как же это так!..

– Очень просто; отчего же немножко и не обмануть хорошенькую девочку, если она нравится, если мы ее даже любим? – объяснил Шадурский, смягчая своею лаской ту неприятную и горькую пилюлю, которую должна была проглотить девушка при столь неожиданном открытии. И вслед за тем, шутя и лаская, он рассказал ей всю историю этого «невинного» обмана.

Маше, как женщине, и притом женщине любящей беззаветно, без размышлений, не пришло и в голову ни малейшего упрека, какой она могла бы сделать своему любовнику за его невинную шутку. Она даже вполне оправдала его в силу совершенно особой женской логики, – оправдала потому, что любила и была убеждена, что и его побудила на такой поступок тоже одна только любовь. Но в силу той же самой женской логики все затаенное негодование и горечь она перенесла сполна и непосредственно на свою мнимую тетушку, к которой еще и прежде никак не могла победить в себе безотчетно антипатичного чувства.