Петербургские трущобы. Том 1, стр. 53

– Блаженный, мать моя, в просветлении теперь находится, в просветлении! – благочестиво пояснила ей Макрида. – А то тоже бывает, что на него затмение находит, яко мертв лежит, – это значит: душа его с богом беседует.

– Касьянчику-старчику копеечку Христа-а ради! – прерывает и дребезжащий козелок безногого.

Купчиха, повторив свое приглашение на блинки, оделяет пятаками Макриду с Касьянчиком и продолжает свое тучное шествие далее, с таким же наделом прочей братии. Сухощавый старик, озираясь на Фомушку, из-за чьей-то дальней спины протягивает свои длинные руки.

Из церкви почти все уже вышли, когда на паперти появился невысокого роста плотный старичонко, по-видимому из отставных военных, в серой шинели и в солдатски скроенной фуражке с кокардой. Чувство амбиции и чувство самодовольства оживляли фигуру старичонки, необыкновенно ярко сочетаясь между собою и выказываясь в свиных глазах и в закрученных кверху, нафабренных щеточках-усах.

– Осипу Захарычу – нижайший поклон! – неожиданно обратился он к худощавому старику. – Что поделываете, батенька, доброго?

– Да вот… страдаю все… почечуй… – как-то глухо, ненаходчиво и болезненным тоном отвечал старик, видимо конфузясь от неожиданной и притом нежеланной встречи. – Молиться вышел, – продолжал он, стараясь неопределенно глядеть куда-то в сторону. – Благолепие – в храме-то… истинно сказать…

– Да что это вы в таком легком костюме-то? а еще больны и не бережетесь, – укорил отставной, с участием покачав головою.

Старик кинул взгляд на полы своего халатишка и окончательно сконфузился.

– Это я… так… ничего… «не пецытеся» сказано… торопился к молитвенному бдению… не успел…

– Да! торопился он! – укорливо стали обличать его кое-какие бабенки из нищих, затараторя все разом. – Поди, чай, нарочно натянул на себя!

– Богачей этакой, да чтоб одежины хорошей у него не было.

– Скареда, одно слово!

– Торопился!.. А сам промеж нашего брата двурушничал – только хлебушки сиротские перебивает!

– У самого-то, поди, посчитай-ка добра! Сундуки, чу, ломятся… Тоже ведь – сиротское все!

– Что и говорить! Кащей-человек!

Старик еще в самом начале этого потока обличающих замечаний торопливо поклонился отставному и, стараясь ни на кого не глядеть, бегом спустился со ступеней на площадь.

– Ну, вы, тетки! Чего стоите?! Что младенцев домой не несете?! Поди-ко, переколели все от холоду, – марш домой! Живо! – заговорил самодовольный отставной, обратившись в несколько начальственном тоне к двум бабам с младенцами на руках.

– Петра Кузьмич! господин Спица! майор ты наш милостивый! – просительски заклянчили бабенки. – Уж уважь ты нас, сирот, – оставь младенцев-то до завтрева!.. Опосле обеден – вот те Христос – принесем!

– Ну, ну, ладно, ладно! без разговоров! это вздор, этого нельзя! – строго отрезал господин Спица.

– Почему ж те нельзя? Мы ведь прокату твоей милости завсягды верно, со всем уважением…

– Неси домой, сказано! – перебил майор, начальственно топнув ногою. – Отдайте там барыне, жене моей, да скажите, чтоб накормила их. А то вы – твари бесчувственные! на нас положились только, так вы мне всех младенцев переморите!

– Да завтра мы бы и за ранней, и за поздней постояли бы… ноне выручки не больно-то казисты; еле-еле гривну в обедню настоишь, – сам знаешь!..

– Врете, колотовки! Завтра родительская, – выручка лихая будет, – поэтому назавтра прокату – сорок копеек с младенца, коли кто брать хочет! – решительным тоном объявил для всеобщего сведения майор Спица.

– Что ж так дорого? Несообразно больно! Завсягды по пятнадцати, много-много уж по двадцати брали, а ноне – нака-ся! Сорок! – возражали недовольные нищенки.

– Ну, стойте без младенцев, мне все равно, – заключил майор, показывая намерение удалиться.

– Да что ты, батюшка, больно кочевряжишься со своими младенцами-ту? – заметил ему косоглазый и криворукий слюняй. – Твой товар нашим бабам не больно-то еще и подходячий. Потому у твоих младенцев лицо чистое, а нам на руку то, коли младенцу все лицо язва источила… За язвленного в родительскую точно что – можно копеек тридцать пять, а за твоих больше четвертака не моги!

Майор ответил слюняю только юпитеровским презрительно скошенным взглядом.

– Опять же вон у Мавры и не горлодера совсем, – пояснила одна из заинтересованных в деле бабенок.

– Так что ж что не горлодера?! – возразил недовольный майор. – Ну, щипни его, подлеца, полегоньку, или булавкой чуточку ткни – он тебе и будет кричать сколько хочешь!

– Так как же, Петра Кузьмич, возьми по четвертаку со штуки! – пристали опять бабенки.

– Тридцать пять – и ни одной копейки меньше! – порешил майор.

– Мы те надбавим, ты нам спусти – вестимо, дело торговое, полюбовное… Хочешь тридцать да на косушку в задаток?

Майор колебался. Косушка действовала соблазнительно.

– Ну, уж так и быть, черти! Право, черти! – согласился Петр Кузьмич, махнув рукою. – Себе в убыток отдаю… Вынимай же, что ль, на косушку, да тащи ребят к барыне… Скажи, что я скоро буду – знакомого встретил, чаю напиться зашел…

На гауптвахте барабанщик пробил повестку к вечерней зоре. Публика паперти очнулась и побрела в разные стороны, направляясь преимущественно к Полторацкому кабаку и перекусочным подвалам.

II

ПЕРЕКУСОЧНЫЙ ПОДВАЛ

В промежутке торговых навесов и каменных домов левой стороны образовалось нечто вроде переулка, который в течение дня переполнен группами закусывающего люда. Закусывают на ходу или стоя перед грязноватыми лотками со всякой всячиной. Днем тут – неугомонное, непрерывное движение; вечером же царствует тьма и пустота, ибо те же самые, вечно стоящие и вечно бродящие группы серого народа передвигаются несколько дальше – к Полторацкому дому и Таировскому переулку. Тьма перекусочного ряда всегда пребывает неизменною, потому что крыши зеленых навесов заслоняют собою свет газовых рожков. Этот импровизированный переулок служил для нашей братии обычным переходным путем от паперти Спаса до Полторацкого дома.

Мокрый снег пополам с мелким дождем зарядили надолго. Туман и холод… Дикий воздух, дикий вечер, и все какое-то дикое, угрюмое…

Вон потянулась нищая братия.

Впереди всех – голодною походкою и частыми, широкими шагами забирает прямо по лужам высокая, тощая фигура старухи. Она кое-как прикрывает дырявым платком свою идиотку. Идет потупясь, ни на кого не глядит, и только сжимает в кулаке несколько собранных грошей, словно боясь, чтобы у ней кто не отнял их. Вслед за этим, далеко опередившим остальных, авангардом подпрыгивали мальчишки и девчонки, разбрасывая ногами брызги во все стороны; тянулись и ковыляли убогие кривыши, костыльники, сухоруки, немтыри и так называемые слепенькие. Салопницы – также аристократия нищенства – отделились гораздо раньше и пошли вразброд: кто на Вознесенский, кто в Гороховую; зато ходебщики «на построение» оставались при главном корпусе кривышей и костыльников, купно с Фомушкой-блаженным и Макридой-странницей. Шествие всей этой оравы убогих, грязных, дырявых заплат и вопиющего о хлебе безобразия замыкало собою, в виде арьергарда, безногое, цепко ползущее существо, какое-то пресмыкающееся, скорее гном, нежели человек, – гном, напоминающий черного большого жука, что с тяжким усилием, медленно и бочком, забирает вперед своими неуклюжими лапами. Это был горбатый еж, называющий себя Касьянчиком-старчиком.

– Фома, а, Фома! – пискнул он своей болезненно-надорванной фистулой, остановясь на краю широко разлившейся лужи, словно таракан, обведенный кружком воды.

Фома не слышал и продолжал шлепать сапожищами.

– Фомка-черт! – с раздражением крикнул безногий, пустив ему вдогонку рыхлый комок снегу.

– Я-у! – отозвался каким-то лаем блаженный.

– Кульком хочу, – чижало ползти: лужица… – отрывисто и с передышкой пояснил свою надобность Касьянчик.

Фомушка-блаженный захватил безногого своею сильной лапищей и, словно куль муки взвалив его сразу к себе на спину, зашагал через лужу кратчайшим путем к главному корпусу.