Восемьдесят восемь дорог, стр. 18

— Она у нас впечатлительная и плохо спит, — сказал я.

Чабан молча кивнул головой. Он осмотрел птенца, погладил пальцем серебристо-синюю шейку и сказал:

— Хорошая птица. Гурак называется. Больная немножко.

По щекам Муслимы, оставляя два узеньких неровных следа, потекли слезы. Она держала тюбетейку в руках, смотрела на гурака и подбирала языком слезы.

Восемьдесят восемь дорог - i_013.png

— А-я-я-я-я-я-я! Зачем плачешь? — спросил чабан. — Лекарства дадим, зернышек дадим. У меня один друг есть. Чабан. Тут недалеко. Птиц лечить умеет. А теперь пускай гурак спит. Сама спи. Гурак спи.

Мы с надеждой слушали чабана.

— Ему муравья надо дать, — вмешался Олим. — Для гурака муравей получше плова. Сам из рук отнимает. Верно, бобо?

Чабан не дал прямого ответа. Он посмотрел куда-то вдаль и сказал:

— Не знаю. Друг знает. Завтра расспросим. Завтра к нему сам пойду.

После слов чабана сомнений ни у кого уже не было. Даже у меня.

Мы построили нашему гураку дом из темного гранита. А сверху дом накрыли большим плоским камнем. От дождя, от ветра, от серого, одичавшего кота, который неотступно шел за нами. У него наверняка была какая-то подлая цель. Потом, когда мы все устроили, чабан выкатил из юрты шерстяной палас и начал подметать его веником из свежей полыни. Фаланги и зловредные скорпионы не переносят запаха полыни.

— Спите спокойно, — сказал чабан. — Собаки никого не пустят. Гурак тоже будет спать.

Мы улеглись на паласе. Где-то за горой кричали противными голосами шакалы. Раз или два мелькнули в темноте круглые зеленоватые глаза. Видимо, это был кот-ворюга. Но волкодавы лежали возле паласа и тихо рычали. Кот не посмел приблизиться к нам.

Вокруг мерцали тусклым серебром горы. Над ними синело небо. В нем, будто стертые медные гвоздики, блестели далекие звезды. Мне казалось, я лежу на дне огромной чаши. Она, эта чаша, покачивается и плывет в далекие-предалекие дали. Но это покачивалась не чаша. Это убаюкивал нас добрый волшебник-сон.

Ночью я проснулся. Игната и Олима, которые легли с вечера рядом со мной, не было. Я приподнялся и стал оглядываться. И тут от сердца у меня сразу отлегло. Мальчишки стояли возле домика нашего птенца и о чем-то тихо шептались.

— Ну, чо, живой, однако, или не живой?

Олим, наклонившись, разглядывал гнездо гурака. Он разогнулся, взялся рукой за поясницу, будто старик, и сказал:

— Наверно, не выживет. Дрожит, будто у него малярия. Посмотри…

Игнат стал на колено, наклонился над гнездом. Потом поднялся и что-то тихо сказал Олиму.

Олим отрицательно покачал головой.

— Между прочим, в темноте ничего не найдешь, — услышал я. — И гадюка может покусать. Сунешь руку, куда не надо…

Игнат настаивал. Олим не соглашался. Тогда Игнат накрыл птичий дом камнем и сказал:

— Раз не хочешь, не надо. Сам, однако, найду…

Игнат ушел куда-то в сторону от юрты. Олим постоял немного и побрел за ним в темноту. Делами мальчишек заинтересовался скучавший волкодав. Он зевнул, посмотрел на своего спящего хозяина и побежал неуклюжей рысцой к Игнату и Олиму.

Мальчишки долго бродили по долине, потом остановились, стали светить тусклым карманным фонариком. Видимо, что-то нашли. Потом заскулила собака, раздался веселый смех.

— В муравейник мордой попал, — услышал я голос Олима.

Через несколько минут к паласу примчался волкодав, упал на траву и стал наотмашь колотить лапой по морде. Он долго скулил, потом успокоился. Видимо, разогнал муравьев.

Мальчишки вернулись к гнезду птенца. В темноте мигал фонарик. Слышался озабоченный шепот. По отрывочным фразам, которые долетали до меня, я догадывался, что гурак не желал есть муравьев. Он вертел головой и выбрасывал еду из клюва.

Минут через двадцать Игнат и Олим вернулись. Они молча легли возле меня и уснули. Скоро сон сморил и меня.

Проснулся я в самый разгар событий. Возле птичьего домика сидела Муслима и плакала. Слезы у нее текли двумя тоненькими быстрыми ручейками. Рядом стоял Олим и другие ребята. Они были заспаны, полуодеты. Игнат в одних трусах орудовал у костра. Он уже приволок откуда-то сухой, источенный короедом ствол дерева и рубил его похожим на сапку топориком. Щепки летели из-под топора во все стороны.

Я сбросил с ног халат, которым прикрыл меня ночью чабан, и подошел к ребятам. Олим что-то объяснял Муслиме. На загорелом лице его были смятенье и тревога.

— Между прочим, ты зря плачешь, — убеждал Олим. — Я тебе говорю, он улетел… взял и улетел… Игнат, иди сюда. Эта женщина мне не верит!

Игнат стучал топором. Не разгибаясь, он посмотрел на Муслиму из-под руки. Ударил еще несколько раз топором, потом наступил на ствол и с треском переломил его надвое. Выпрямился, подумал секунду и пошел к нам, заправляя под ремень свою серую, взмокшую на плечах рубашку.

Все с надеждой и ожиданьем смотрели на Игната.

— Ведь верно я говорю? — спросил Олим. — Утром мы с Игнатом проснулись. Слышим — пищит. Ну, мы туда. Сняли камень, а он — прыг на верхушку и сидит там. Я говорю: «Игнат, он же улетит». А Игнат отвечает: «Пускай, однако, летит. Птицу неволить нельзя». А потом гурак расправил крылья и — фрр… Только мы его и видели. Он, наверно, вчера перепугался, а потом отошел, отогрелся за ночь… Я, между прочим, ничуть не вру. Очень мне надо. Правда, Игнат?

Муслима смотрела на Игната мокрыми от слез глазами. Игнат покраснел. Он переступил с ноги на ногу, кашлянул в кулак и сказал:

— Верно, однако, говорит. Улетел гурак…

Мы сели завтракать. Над яркой, по-весеннему зеленой долиной летали в вышине птицы. Муслима пила чай из маленькой золотистой пиалки и украдкой поглядывала вверх. Искала свою птицу гурак. Она верила, что птица, которая приносит людям счастье, жива. Мы тоже верили этому и были счастливы.

Только Игнат и Олим не разделяли общей радости. Руки и грудь у них были в красных пузырчатых волдырях. Мальчишки украдкой чесались и морщились от зуда и боли. Наш хозяин заметил это. Он подал пиалу Олиму, указал глазами на волдыри, облепившие его руки, и спросил:

— Что это у тебя, Олим-джан?

Олим-джан смущенно опустил глаза.

— Между прочим, бобо, это я крапивой, — сказал он, — прямо все руки сгорели…

Чабан прищурил и без того узкие глаза, будто хотел получше рассмотреть Олима. Покачал головой и сказал:

— Пойдем в юрту. У меня там масло есть, так и быть — помогу…

Олим и Игнат отправились в юрту смазывать свои волдыри. Пошел за мальчишками и я.

Чабан не торопился. Так повелевали за коны медицины. Он налил в блюдечко какого-то темного густого масла, бросил туда щепотку соды и размешал все это пальцем. Потом усадил рядом с собой Олима, заголил его руку и стал втирать мазь своей шершавой растрескавшейся от работы ладонью. Остановился на минуту, вытер лоб и вздохнул.

— Ох, Олим-джан, Олим-джан! Ну разве так можно?

Олим смиренно смотрел на своего спасителя.

— Что вы, бобо?

Старый чабан смазал вторую руку Олима и только тогда, выделяя каждое слово, сказал:

— Запомни, Олим-джан, эта птица муравьев не ест. Запомни!..

Чабан растер черной мазью второго пострадавшего, потом вывел нас из юрты и показал тропу.

— Идите прямо и прямо, — сказал он. — Пусть будет легко вашим ногам. Хайр, бачаго!

— Хайр, бобо!

Мы взвалили рюкзаки на спину, поклонились старому чабану и тронулись в путь.

Редакция не отвечает

В Конгурт мы пришли совсем разбитые. Сначала хотели проситься на ночлег в чайхану, но потом передумали и выбрали местечко на краю поселка. Тут росли деревья и бежал небольшой арык. Было тихо и спокойно. На веревке ходила по кругу, как часовая стрелка, белая бородатая коза.

Вода в арыке была мутная, как в блюдечке, где моют кисточки. Я наклонился и зачерпнул горсть. На ладони замерцали юркие неуловимые золотинки. Эта вода пришла из какой-нибудь горной речки. Возможно, даже, из Кызыл-су, которая была уже где-то тут недалеко.