На Севере дальнем, стр. 7

Чочой сел на табуретку, а Том прилип носом к окну, на­блюдая за Дэвидом.

— Всю жизнь я спасаюсь от них, — задумчиво сказал ста­рый негр; крупное черное лицо его сморщилось в скорбной гримасе. — С далекого юга я пробирался на север. Дошел до самого конца света, а покоя не вижу...

Джим вытер свои сильные руки о фартук, покрывавший его колени, встал, прошелся по хижине, тяжело стуча деревянной ногой.

—  Нет спасения моему мальчику, — вздохнул сокрушенно Джим. — Нельзя ему выйти на улицу без того, чтобы не по­лучить синяка...

На лбу Тома и в самом деле виднелась шишка с небольшой ссадиной.

—  Он уже ушел, — со сдержанной радостью объявил Том, имея в виду сына Кэмби. — Пойдем, Чочой, поиграем на улице!

Мальчики вышли на улицу, быстро пробежали вдоль по­селка, спустились в глубокий овраг и выбрались на противо­положный его берег. Это было любимое место ребят; здесь они играли, никем не замечаемые.

—  Том, лови меня! — закричал Чочой и побежал что было силы прочь от Тома.

Вдруг он споткнулся обо что-то черное и упал. Подняв­шись, Чочой осмотрел предмет, о который споткнулся... Лицо его побледнело. Мальчик слегка попятился назад. Из-под сне­га торчали человеческие ноги в обледенелых торбазах.

Захохотавший было Том осекся:

—  Человек, человек замерз!..

А Чочой смотрел широко раскрытыми от ужаса глазами на белую заплату на левом торбазе и не мог вымолвить ни слова. Он слишком хорошо знал эти торбаза.

Превозмогая ужас, Чочой медленно опустился на колени и, обхватив мертвые ноги отца, заголосил тонко, протяжно, как это делают обычно чукчи и эскимосы, оплакивая покой­ников.

Глаза Тома наполнились слезами. Он молча смотрел на своего друга и, не удержавшись, вдруг тоже заплакал, опуска­ясь на слег.

Необычный плач Чочоя услыхали в поселке. К месту происшествия потянулись люди. Пришла и Ринтынэ, поддер­живаемая своим братом Гоомо. Узнав в погибшем мужа, она опустилась на землю и заголосила так же протяжно и за­унывно, как и Чочой.

Люди стояли безмолвно, понурив головы.

Когда пришел мистер Кэмби, все немного расступились. Кэмби недовольно поморщился, закурил свою коротенькую трубку и сказал с досадой:

— Жаль, очень жаль! Погиб самый лучший пастух... — И, немного помолчав, добавил: — Скажите шаману Мэнгылю, пусть займется похоронами пастуха.

Люди постепенно разошлись.

Весть о несчастье вскоре облетела все дома и хижины поселка. Эскимосы и чукчи выходили на улицу, долго слу­шали заунывный плач овдовевшей Ринтынэ и осиротевшего Чочоя, тяжело вздыхали и вполголоса проклинали мистера Кэмби.

ПОХОРОНЫ

В яранге погибшего Кэргына собрались эскимосы и чукчи.

Перед чоыргином полога Ринтынэ поставила продолгова­тое мелкое деревянное блюдо со строганиной из вяленого оленьего мяса. Люди уселись вокруг блюда, принялись есть. Ели они молча, не глядя друг другу в лицо, в точности соблю­дая все правила похорон, установившиеся вековыми обы­чаями.

Усадили около блюда и Чочоя. Но мясо Чочою не лезло в горло. Глаза мальчика, устремленные к стенке полога, за которой лежал мертвый отец, выражали удивление и страх. Он не хотел верить, что отец его умер.

Когда покончили с мясом, люди вошли в полог, сели полу­кругом у тела покойника. Чочой забился в  самый угол, где сидела с окаменевшим лицом мать.

Люди затаив дыхание к чему-то чутко прислушивались. В пологе было так тихо, что у Чочоя зазвенело в ушах. Вдруг у яранги послышались шаги.

—  Идет! — хором воскликнули люди.

Чочой знал, что, по обычаю, и ему надо было крикнуть это слово, по он опоздал и уже после всех еле слышно про­молвил:

—  Идет.

Чоыргин поднялся, показалась косматая голова шамана Мэнгылю. Минуту он смотрел своим единственным глазом на собравшихся, потом влез в полог. В руках он держал боль­шой, овальной формы бубен г множеством жестяных кружоч­ков с колокольчиками, трензельками. При малейшем колеба­нии бубен издавал разнообразные звоны — от тончайшего до самого басовитого.

Отложив бубен в сторону, шаман снял свою кухлянку. Кос­матые волосы его кое-где были заплетены в косички.

Встав на корточки возле головы покойника, Мэнгылю вы­сунул руки из полога, достал походную палку Кэргына с ма­леньким копытцем на конце, выточенным из оленьего рога. Положив палку к себе на колени, шаман снова высунул руку из полога и достал длинный ременный аркан, сложенный в кольца, хозяином которого тоже был Кэргын. Люди молча на­блюдали за действиями шамана. Минуту над чем-то пораз­мыслив, Мэнгылю привязал концом аркана походную палку к голове покойника, чуть приподнял ее. Чочой резко подался всем телом вперед, на какое-то мгновение узнав в покойнике живого отца, которого он так любил. Но тут же мальчик за­крыл глаза и отшатнулся в сторону: он почувствовал в окаме­невшем лице умершего что-то незнакомое, чужое.

Шаман низко опустил голову и замер. Через минуту он стал изредка вздрагивать плечами, потом у него задрожала голова, и вскоре все его тело затряслось, завихлялось в судорожных конвульсиях. Люди затаив дыхание, боясь шелохнуться, на­блюдали за ним.

Чочой, обхватив мать руками, прижался к ней, не в си­лах оторвать взгляда от шамана.

Пламя жирника разгоралось, дымя черной копотью. Но огня никто не поправлял.

Быстро отцепив от головы покойника привязанную арка­ном палку, шаман взял ее в зубы как раз посередине, а кон­цы обхватил руками. Голова его снова затряслась, задрожа­ли мелкой дрожью колени. Выронив изо рта палку, Мэнгылю схватил свой бубен и встряхнул им что было силы над голо­вой. Задребезжали трензеля, зазвенели звонки, залязгали костяные кружочки. Судорожным движением прижав бубен к груди, шаман скорчился, словно у него сильно заболел жи­вот. На лице его выступила испарина. Резко выпрямившись, он ударил китовым усом по бубну и, оскалив желтые крепкие зубы, завыл.

— Гоо! Ооо! Ооо! Гогого!.. А ата, ата! Ата! Га як-кай, якай, якай! — восклицал он и снова принимался выть то на очень высоких нотах, то опускаясь до хриплого баса.

Затем, встав на колени, Мэнгылю завихлял бедрами; за­гремели побрякушки, закачались воронья голова, совиные когти, медвежьи зубы, прицепленные к шаманскому поясу.

— Го-гооо-го-гооооо!.. — тянул шаман, колотя в бубен.

Все резче и резче становились движения шамана, все гром­че и громче были его выкрики. Чочой с остановившимися, пол­ными ужаса глазами смотрел на Мэнгылю и все плотнее при­жимался к матери своим худеньким вздрагивающим телом. Мальчику порой казалось, что он. спит и видит кошмарный сон.

А шаман между тем продолжал бесноваться. Вот он упал в изнеможении на спину рядом с покойником и забился, как в припадке черной болезни.

Люди с окаменевшими лицами смотрели на шамана, и ни­кто из них не осмеливался сделать ни малейшего движения.

Вот, закрыв лицо бубном, шаман неожиданно замер и дол­го лежал неподвижный, словно бездыханный, как и покойник, находившийся рядом с ним. Чочою показалось, что Мэнгылю умер. Нервы мальчика были напряжены настолько, что ему казалось — вот-вот что-то лопнет у него внутри, и он уже не сможет молчать, не сможет сидеть на одном месте. Горе тогда ему будет: Чочой знал, что шаман может даже убить в при­падке бешенства, если помешать его камланию.

Вдруг, отняв от лица бубен, шаман так же неожиданно встал. Лицо его казалось спокойным, но страшно усталым, из­можденным.

— Одевайте... — слабым голосом сказал он, натягивая на себя кухлянку.

Шаман вышел из полога. За ним потянулись и другие. В пологе остались лишь мать Чочоя да еще две старушки эскимоски. Они одели покойника в новую одежду, обвили его тонким нерпичьим ремнем. К груди привязали комок плиточ­ного чаю, курительную трубку, кожаный мешочек с табаком, спички, кусочек мяса. Старушки перешептывались между со­бой. Они говорили о том, что Кэргын был хорошим человеком, что он непременно должен очень скоро попасть в «долину предков». Из их слов Чочой понимал, что отец хотя и умер, но должен пойти куда-то далеко-далеко, для этого ему и при­вязывают на грудь мясо, табак, трубку, чай — все, что может пригодиться в пути. «Отец уходит совсем, навсегда уходит».