Мы с Санькой в тылу врага, стр. 35

— А боженька ты мой! — заголосила та самая бабуся. — Да нас же всех перебьют и спалят из-за этих хлопцев!..

Заворочалось на соломе еще несколько человек.

— От сопляки! — простуженно просипел кто-то из мужчин.

— Рус! Рус! — с угрозой прикрикнул за воротами немец.

Уже за полночь, когда все уснули, мы снова взялись за крышу.

На этот раз притащили борону и с замиранием сердца прислонили ее зубьями к стене. Опять посыпалась на голову труха.

— Ты перевясло ищи! — советует Максим, поддерживая меня снизу. Теперь я действую двумя руками, и дело идет спорнее. Стоило вытащить первый клок соломы, а второй уже легче. Дерну один раз и замру. Слушаем, далеко ли немец. Далеко — еще раз. Близко — ждем, пока зайдет за угол. Его губная гармошка теперь наш союзник.

Кое-как удалось проделать небольшую дырку. Дождавшись, когда часовой отошел от ворот, я ухватился за обрешетину и подтянулся насколько мог на руках. Нет, так не выйдет. Болтаю в воздухе ногами, хочу достать стену, чтоб оттолкнуться. Хорошо, что снизу подсадил Максим.

Ночь дохнула мне в лицо первым морозцем. Крыша взялась инеем. Раздумывать некогда. Снизу подгоняет Максим:

— Давай…

И я, затаив дыхание, прыгнул в неведомую и страшную тьму. Или пан, или пропал.

Вскочив на ноги, я побежал вдоль огородов, потом перелез через один штакетник, через другой, поцарапал руки о колючую проволоку. Собаки подняли отчаянный лай. Сначала гавкнула одна — на ближнем дворе, ей отозвалась на соседней улице, и пошла перекличка на разные голоса. Ноги сами вынесли меня за околицу. Я мешком скатился с горы и помчался куда глаза глядят — по кустам, по болоту, по кочкам, по колючей осоке.

Где-то за спиной грохнул выстрел, потом второй. В ночной тишине они гулко прокатились по болоту до самого леса и оттуда эхом вернулись назад.

«По Максиму», — догадался я и прибавил ходу. Чавкает под ногами вода, все глубже и глубже погружаются кочки, а дальше и совсем не пройти. Пришлось повернуть в обход.

34. САНЬКА ОБВИНЯЕТ ВОРОБЬЕВ

Саньку вывели из школьного подвала еще ночью, бросили в машину и куда-то повезли. Куда — он не знал. Думал, что на расстрел.

И вот уже вторые сутки Санька сидит в новом подвале. От школьного он отличается только тем, что под самым сводом здесь есть небольшое оконце. За грязным стеклом гнется от ветра тоненькая, еще зеленая былинка да маячат — то в одну, то в другую сторону — солдатские сапоги.

Здесь не так страшно, как в холодной, не так лезут в голову черные мысли. Здесь много людей, и это успокаивает.

Рядом с Санькой сидит на цементном полу, прислонившись к кирпичной стене, однорукий дядька, заросший до самых глаз черной щетиной. Он свесил голову на грудь и, кажется, спит. С другой стороны лежит на спине, заложив руки под голову, еще совсем молодой парень. А дальше — шапки, картузы, платки, дырявые сапоги, старые, подвязанные бечевкой галоши и даже лапти. Лапти принадлежат старику с широкой, как лопата, которой сажают в печь хлебы, бородой. Она закрывает ему грудь почти до пояса. Старик ни на кого не смотрит. Он не отрывает взгляда от своего видавшего виды дырявого лаптя и большими, узловатыми пальцами пытается запихнуть в дыру грязную онучу.

Неподалеку от него — две девочки. Они прижались друг к дружке и испуганно вздрагивают, как только хлопнет дверь. Одна из них постарше, а вторая — совсем дитя горькое. Личико маленькое, усыпанное веснушками, как воробьиное яичко.

Это только кажется, что однорукий спит. Когда Санька примостился рядом, он открыл глаза, пристально посмотрел на своего нового соседа и, как у давнего знакомого, спросил:

— А тебя-то за что?

Спросил так, будто Санька и не человек, будто он не может причинить немцам вреда. Отвечать неохота. Санька только вздохнул и отвернулся.

— Не хочешь — не говори, — не обиделся сосед и снова прикрыл глаза.

Воздух в подвале густой и влажный, пахнет онучами, мокрой одеждой и потом. От всего этого кружится голова. Как сквозь сон, доносятся крики из-за мутного оконца, скрежещут — мороз по коже — ржавые петли двери.

— Кондратенко, выходи!

Из угла поднялся мужчина в промасленной, заношенной куртке и направился к выходу, перешагивая через головы, через ноги, через узлы. Заскрипели петли, и дверь проглотила его нескладную, сгорбленную фигуру.

Санька и спит, и не спит. То ему кажется, что лежит он на Плесах подле своего шалаша, то встает перед глазами толстая, налитая кровью шея фашиста, собранная в гармошку над воротником.

«Они нашли в картошке пистолет, — возникла догадка, — и стерегли, когда я приду…»

Откуда-то из-под свода снова хрипит тот же голос:

— Иван Лебеда, выходи…

На этот раз поднялся Санькин однорукий сосед. Он неторопливо, по-хозяйски отряхнул от сенной трухи потертые галифе и пошел. На пороге обернулся:

— Прощевайте, на всякий случай…

Ему успел ответить только широкобородый старик:

— Прощай, сынок…

И дверь проглотила Лебеду.

Саньке стало страшно. Вот так вызовут и его. Что с ним сделают? Младшая девочка начала всхлипывать:

— Наташа, мне страшно…

Второй Санькин сосед, курносый хлопец, который до этого молча грыз соломинку, с неодобрением посмотрел на девочек и, обращаясь к Саньке, сказал:

— Им бы только сырость разводить. Девчонки и есть девчонки. Глаза на мокром месте. Меня не за такое взяли, и то…

Они разговорились. Хлопца зовут Миколой. Он из Чистых Луж. Задержали его с советскими листовками.

— Пас я в лесу корову, — шепчет курносый, — и пошел домой хлеба взять, а по дороге насобирал листовок. Их там целыми кипами самолет накидал…

— А что пишут?

— Пишут, что близко, что под Курском согнули немцев в дугу. Ну, да я всего не упомнил. Словом, с этими листовками меня и сцапали. Партизан, говорят. А я им: нет, пан, бумагу на раскурку взял…

С этим хлопцем спокойнее. Во всех его словах, движениях, во всем поведении есть уверенность, что все обойдется, все будет хорошо.

— Я убегу, — не сомневается Микола. — Слава богу, не впервой.

— А как? — приподнялся на локте Санька.

— Там видно будет…

С пятого на десятое поведал свою историю и Санька: как он украл пистолет и сумку, как его схватили, как били и допытывались — зачем.

— Я сказал — воробьев стрелять…

Микола долго слушал молча, продолжая грызть свою соломину, а потом заметил:

— Ну и дурень ты. Нужно было сразу брать и в сени.

Тут неожиданно ввязался в разговор старик с бородой-лопатой. Он незаметно пересел на место Лебеды.

— Эге-е, — потряс дед бородой, — дела твои, хлопец, неважнецкие. Только ты слушай сюда — никого больше не впутывай. Если взялся обвинять воробьев, на том и стой…

В это время загремел тяжелый засов, взвизгнули дверные петли, и на цементный пол мешком свалился окровавленный Лебеда.

— Александр Маковей, выходи…

Сперва Санька и не сообразил, что вызывают его. Он даже огляделся вокруг: кто здесь еще с такой же, как у него, фамилией? Но никто не пошевелился.

— Маковей!

И Санька пошел. Перешагнул через лужицу крови, что растеклась из-под однорукого, и на каких-то чужих, деревянных ногах стал подниматься по кирпичным ступеням.

И вот перед ним — молодой, гладко выбритый, наодеколоненный офицер. Глаза добрые, участливые, не такие, как у того, с бычьей шеей. Он с ласковым укором качает головой, словно хочет сказать: хлопец, хлопец, как мне тебя жаль. Офицер хоть и скверно, но говорит по-русски.

— Как тэбя звать, мальшык?

— Санька.

— Санька ист Александр? Карошы мальшык. У меня свой син ест дома, такой, как ты. Называется Петер, значит — Петь, Петь.

Сообщив о своем сыне, немец умолк, тяжко вздохнул и закурил сигарету. Санька, насупившись, рассматривает вышитого на его мундире орла.

«Хитер, — думает он про офицера. — Кось, кось — и в оглобли».

Мы с Санькой в тылу врага - i_011.png